Страница 5 из 84
Удачи Апухтина в использовании такого общепоэтического языка связаны с темами, которые не предполагают резкой индивидуализации изображаемого героя: «Огонек», «Минуты счастья», «Бред».
Довольно часто у Апухтина поэтизмы, традиционные образы соседствуют с контрастными штрихами, разговорными оборотами речи. Сочетание таких разностилевых элементов – одна из главных отличительных особенностей художественной системы Апухтина.[37]
Сравнение, которым заканчивается стихотворение, оказывается таким ярким и запоминающимся потому, что оно возникает на фоне традиционных, привычных образов.
Один из постоянных мотивов Апухтина – да и других поэтов тех лет – страдание. О постоянном и неизбывном страдании он начал писать еще в юности.
Мотив, лично столь близкий Апухтину, пришелся не ко времени в 60-е годы. Погружение в собственные страдания тогда не поощрялось, ждали стихов о страданиях «других», социально униженных, оскорбленных. А у Апухтина страдания обычно имеют не конкретно-социальный, а бытийный смысл. «Человек, – писал П. Перцов, – является в стихах Апухтина не как член общества, не как представитель человечества, а исключительно как отдельная единица, стихийною силою вызванная к жизни, недоумевающая и трепещущая среди массы нахлынувших волнений, почти всегда страдающая и гибнущая так же беспричинно и бесцельно, как и явилась».[38] Если убрать из этого вывода излишнюю категоричность и не распространять его на все творчество Апухтина, то по сути он будет справедлив.
Наиболее подробно о страдании как неизбежной участи человека сказано в апухтинском «Реквиеме». Человеческая жизнь предстает в этом стихотворении как цепь необъяснимых, роковых несправедливостей: «любовь изменила», дружба – «изменила и та», пришла зависть, клевета, «скрылись друзья, отвернулися братья». Апухтин говорит о том дне, когда в герое «шевельнулись впервые проклятья». Эта строка отсылает к известному стихотворению Некрасова «Еду ли ночью…». Шевельнувшиеся проклятья в некрасовском герое – знак зародившейся в нем потребности социально мыслить о жизни, понять, кто в этом мире, в этом обществе виноват в страданиях людей.[39]В апухтинском стихотворении слова о шевельнувшихся проклятьях – сетованье по поводу несправедливого и жестокого миропорядка: речь вообще о судьбе человека на земле. Но в протесте Апухтина нет лермонтовской масштабности и страсти. Поэтому его конфликт с несправедливым миром – не бунт, а жалоба. Верно, хотя и с излишней резкостью, сказал об этом Андрей Белый: «…Огненная тоска Лермонтова выродилась в унылое брюзжание Апухтина».[40]
Но в раскрытии темы страдания у Апухтина далеко не все свелось к «брюзжанию» и жалобам.
Когда-то В. Шулятиков с упреком писал о поэтах 80-х годов, что они, обращаясь к «проклятым вопросам», «с легкостью волшебников превращают социальные антитезы в психологические».[41] Критик придал этому выводу узкий оценочный смысл. Подмеченная им черта действительно была присуща поэзии тех лет, но не всегда свидетельствовала о ее ущербности. Так, если масштаб «психологических антитез», выбираемых Апухтиным, соответствовал строю чувств и переживаний современного человека, – он достигал значительных художественных результатов.
Один из примеров – стихотворение «Ниобея»:
На этой стадии развития сюжет стихотворения можно определить как трагический стоицизм героини перед лицом роковой силы (вспомним «Два голоса» Ф. И. Тютчева). Психологическая убедительность в дальнейшей разработке сюжета достигается именно потому, что Апухтин показывает не только, говоря словами Аполлона Григорьева, «непреклонное величие борьбы» героини, и после гибели семи сыновей не склонившейся перед богиней, но и ее слабость, страх, отчаянье, безмерное страдание, вынести которое – не в силах человека: беспощадная Латона погубила и дочерей Ниобеи:
Одно из самых известных произведений Апухтина – «Сумасшедший». В русской литературе (от Пушкина до Чехова) сумасшествие героя мотивировалось по-разному – чаще всего столкновением с роковыми силами или социальными причинами. У Апухтина объяснение переводится в психологическую, точнее натуралистическую плоскость: виноват не рок, не жестокая жизнь, а дурная наследственность.[42]
Страдание в художественном мире Апухтина – это знак живой жизни. Насыщенное страстями существование («Кто так устроил, что страсти могучи?») обрекает человека на страдание. Но отсутствие страстей и, следовательно, страдания – признак омертвелой, механистичной жизни.
В описании цепенеющей, исчерпавшей себя жизни появляется у Апухтина образ «живого мертвеца». Он встречался в русской поэзии и ранее. Но показательным оказывается не совпадение, а отличие в толковании образа. Так, если у Полежаева «живой мертвец» – герой, «проклятый небом раздраженным», который противостоит всему земному демоническою силой, то у Апухтина – это человек, утративший земные чувства: способность любить и страдать.
Что в поэтическом мире Апухтина противостоит, что может противостоять жестокости жизни, в которой человек обречен на «сомненья, измены, страданья»? Прежде всего – память. Пожалуй, можно говорить об особом типе апухтинских элегий – элегии-воспоминании («О Боже, как хорош прохладный вечер лета…», «Над связкой писем», «Прости меня, прости!», «Когда в душе мятежной…») У апухтинского лирического героя главное в жизни – счастье, радость, взаимная любовь – обычно в прошлом. Наиболее дорого, близко то, что уже ушло, что отодвинуто временем. Событие или переживание, став прошлым, отделенное временной дистанцией, становится герою Апухтина понятнее и дороже. Так, лирический герой стихотворения «Гремела музыка…», только оказавшись вдали от «нее», оглянувшись, так сказать, на их встречу, которая уже в прошлом, понял (как господин NN, герой тургеневской «Аси») главное:
37
См.: Кожинов В. Книга о русской лирической поэзии XIX века. М., 1978. С. 269–277.
38
Перцов П. Философские течения русской поэзии. Спб., 1899. С. 350.
39
Об этом писал Б. О. Корман в кн.: Лирика Некрасова. Ижевск, 1978.
40
Белый Андрей. Луг зеленый. М., 1910. С. 186.
41
Шулятиков В. Этапы новейшей лирики // Из истории новейшей русской литературы. М., 1910. С. 231.
42
См. об этом: Громов П. А. Блок. Его предшественники и современники. М.; Л., 1966. С. 47.