Страница 2 из 10
Глава 1
Пустая квартира
15 октября 1994 г., г. Красноленинск.
Я оказался в этом доме случайно. Он стоял в самом центре Красноленинска. Это была двухэтажная малогабаритка, построенная в послевоенные годы немецкими военнопленными. Я и сам когда-то в таком родился и прожил до двадцати трёх лет. Правда, моё родовое гнездо находилось на городской окраине, а это здание располагалось в самом центре, в двух шагах от центральной площади, всё ещё носившей имя вождя мирового пролетариата.
В коридоре пахло сыростью и мышами. Скрипели потёртые деревянные ступени, а перила, выкрашенные в тот же половой коричневый цвет, были настолько расшатаны, что скорее напоминали корабельные ванты. Квартира, в которую нам предстояло забраться, числилась под номером пять.
Признаться, эта затея мне не понравилась с самого начала. Но Алик твердил, что это наш единственный шанс, другого может и не быть.
Хозяин двухкомнатного жилища был одинокий старик, скончавшийся прошлой ночью. Ещё совсем недавно он перешагнул девяностопятилетний юбилей, и ему давно, выражаясь словами моего приятеля, «пора было заказывать «номер» на Сажевом» (так у нас называли новое городское кладбище, устроенное неподалёку от Сажевого завода).
Надо сказать, что почивший слыл колоритной личностью. Он ходил с тростью с ручкой в виде гусиной головы и всегда, даже летом, носил костюмы ветхозаветного покроя. Я однажды заметил, что сбоку, из лацкана его пиджака, выглядывал конский волос. Как потом мне стало известно, это была отличительная особенность какой-то известной английской фирмы, шившей такую одежду полвека назад.
Дед – как мы его называли между собой – по воскресеньям толкался на антикварном развале, высматривая редкие экземпляры монет или просто какую-нибудь мелочь: медную пуговицу с гусарского мундира, дореволюционный полицейский незильберовый свисток, нательные крестики, открытые письма или бронзовые подсвечники. Но если ему что-то нравилось, он тут же лез за бумажником и даже не пытался сбивать цену. Так, при мне, он отдал почти две моих учительских зарплаты за дореволюционный значок присяжного поверенного. Вещь редкая, но и стоила немало. И кто знает, не «новодел» ли? Мне стало жаль его, и я заметил, что можно было бы купить и дешевле. Продавец Васильич не слыл жлобом, и, наверняка бы, сбросил десятку-другую.
– Мельник не торгуется за нужный ему камень, – сухо ответил Дед и, выкидывая вперёд трость, зашагал вниз по бульвару.
– Здорово он тебя отбрил, – усмехнулся Алик, глядя ему вслед. – Надо же, какой фрукт выискался! Держится будто сиятельный князь. Интересно, откуда он взялся? Он даже разговаривает как-то не так, по-барски что ли…
– Да, – согласился я, – и не «гэкает», и чётко произносит окончания слов.
– Видать не здешний, не с Кавказа, – предположил мой старый школьный товарищ.
– С каких, ребята, он краёв я не знаю, – вмешался в беседу довольный Васильич, шурша купюрами дневной выручки, – но слыхал, что кличут его Мстиславом Никаноровичем и, похоже, он то ли бывший дипломат, то ли эмигрант какой-то. В начале шестидесятых, при Хрущёве, много таких вернулось в Союз.
– Каких «таких»? – уточнил Алик.
– Ну, буржуев этих, из бывших которые, – уточнил пролетарий рыночной торговли и лихо перетянул резинкой капитал ценителя старины. – Он сразу же купил кооперативную квартиру, а потом, говорят, разменял её, что бы жить поближе к Тифлисским воротам.
– К чему? – снова переспросил Алик.
– По улице Карла Маркса, а она именовалась Николаевским проспектом, раньше, в самом начале бульвара, стояли Тифлисские ворота. Их потом разрушили при советской власти, – пояснил я.
Вот такой разговор случился пару лет назад. Но вчера ночью этого сухопарого старика не стало. Алик узнал об этом почти сразу от его соседки Леночки – замужней полногрудой дамы тридцати пяти лет, отдававшей моему другу своё горячее, ищущее ласок тело в отсутствие мужа.
– Ты пойми, – убеждал меня он, – это ведь никакая не кража. И ты, как умный человек должен это понимать! У него нет наследников. А значит, всё достанется, так называемому, государству, то есть, мусорам, прокурорам и следакам! Хоть раз послушай меня! Давай сходим, посмотрим. Так из любопытства. Мы же деньги или золото брать не будем. Мы же не домушники-скокари. Так, безделицу какую-нибудь на память прихватим. Может, книгу или хоть тот же значок присяжного поверенного. Ну, не дрейфь, Валера, не тушуйся! «Скорая» уехала, а квартиру Ленка досматривает. Сегодня как раз её дома не будет. Они в гостях с мужем. А ключ она сунула в почтовый ящик и участковому позвонила, мол, всё в порядке, квартира на замке. Она сама мне об этом проболталась. Медлить нельзя, надо идти прямо сейчас. Мы и так с тобой в долгах. За изъятые кагэбэшником иконы всё равно придётся расплачиваться. С Самиром шутки плохи. И уборкой лука в Гудермесе мы с тобой не отделаемся. Ну, неужели ты этого не понимаешь?
– Ладно, – махнул я рукой, – пошли. Но только чур не барыжничать! Договорились?
– Зуб даю! Ценные бумаги и золотишко не трону. А вот библию Гутенберга, пожалуй, прихвачу! – сострил Алик и улыбнулся своей обезоруживавшей улыбкой, которую так ценили замужние дамы бальзаковского возраста.
Глава 2
Конфуций и саморезы
Антиквариатом я стал заниматься вместе с Аликом, а точнее – с Альбертом Клейстом, еще недавно уходившим в длинные, как зимние ночи, запои, которые, по обыкновению, тянулись две недели.
Эти четырнадцать дней были тем благословенным временем, когда, как говаривал Алик, можно было не сталкиваться с опостылевшей действительностью внешнего мира. Он называл этот период отпуском. И к нему готовился основательно: несколько банок кабачковой икры, рыбные и мясные консервы, ящик портвейна, две дюжины бутылок водки и батарея пивных бутылок позволяли чувствовать себя уверенным в завтрашнем дне. Два блока «Стюардессы» ждали своего часа на облупившемся от солнца подоконнике. В такие дни мой приятель занавешивал зеркало полотенцем. По его словам этот «ритуал покрова» носил сакральный характер, ибо Алик считал запои неким актом инициации, когда его бренное тело переживало символическую смерть и душа его, проходя через катарсис многими литрами спиртосодержащей жидкости, являлась миру очищенной и обновленной. Однако я всегда был уверен, что тряпки на зеркалах выполняли вполне утилитарную функцию. Они позволяли Алику не любоваться своей многодневной небритостью, мешками под глазами да и всем остальным экстерьером, который за эти дни приобретал цвет баклажана, забытого на мангале шашлычником.
Сначала он пил за упокой родителей, а потом за здоровье своей дочери и за товарища армейского старшину, «любовно» именовавшего Алика то Клейстером, то Клистиром. Запас продуктов давал возможность оставаться наедине с собственными мыслями. Впрок нельзя было запастись только свежим хлебом. От дома до магазина было не больше двухсот метров. Иногда по утрам Алик ходил разгружать машину с надписью «Хлеб». Он любил чувствовать свежий пшеничный аромат и ловить на себе добрые взгляды водителя и продавца, которые всегда с благодарностью протягивали ему тёплую буханку. Простой белый кирпичик, стоивший когда-то двадцать копеек, он ценил особенно, потому что с него начиналось утро в их некогда дружной семье, когда они с братом с благоговеньем смотрели, как отец сильными руками нарезал ломти к завтраку, а мать тихо и с улыбкой сожалела, что к своим сорока годам уже можно было научиться резать ровно. Дома родитель всегда величал его Альбертом и только на улице все звали Аликом. Это было давно. Отец ушел рано, так и не дождавшись возвращения сына из армии. Мать пережила его всего на три года. Младший брат удачно женился и занял должность «заместителя тестя» в одной строительной компании. На отцовский дом брат не претендовал, нет. Дай Бог ему за это здоровья. Тогда в конце восьмидесятых, потеряв мать, он впервые почувствовал себя одиноко и, наверное, поэтому быстро и сдуру женился на Клавке – новой продавщице хлебного ларька, которая всегда внимательно слушала его занимательные армейские истории и, чтобы подчеркнуть свою заинтересованность, время от времени прерывала его рассказ нейтральным: «Да ты чо?» Из множества прилипал стремившихся предложить Клавке лишь обоюдоприятные развлечения в сомнительных летних кухнях, дачах и на парковых лавочках, Алик был единственным, кто ухаживал как настоящий кавалер и не пытался сразу затащить юное создание в постель. Свадьбу сыграли быстро. Клава перебралась из ПТУшной общаги в большой дом. Паспорт теперь у неё был совсем другой, с городской пропиской и непонятной немецкой фамилией Клейст. Алик начал раздражать её почти сразу и во всем. Во-первых, он совсем не пил и никогда не курил, по утрам делал зарядку и бегал кросс. Привыкшая к беспорядку ещё дома, а затем и в общежитии, она с плохо скрываемым раздражением наблюдала, как муж каждый вечер тщательно вешал брюки, сохраняя стрелки, а утром до блеска начищал туфли и шел на свою стройку. А самое возмутительное заключалось в том, что он всегда знал, что и где лежит. Они как будто поменялись местами: он делал то, что обычно русские мужики не делают, и ей волей-неволей приходилось следовать правилам врожденной немецкой педантичности. Но больше всего её бесил это хриплый антисоветчик Высоцкий, чьи пластинки Алик ставил на старенький проигрыватель «Аккорд» и слушал часами. А ещё читал книги каких-то мудреных китайских философов, потом закрывался в комнате и почти до утра что-то писал. Однажды она не вытерпела и прочитала эти дневники – полный бред и сплошное нытьё. Через год она родила ему дочь. Он сам построил рядом с домом времянку, которую называл гордым словом «кабинет» и всё чаще засиживался там до утра. Однажды, жарким августовским вечером, вернувшись после окончания очередной месячной вахты с какого-то объекта, он сразу не мог попасть домой. Клавка и навестивший её одноклассник слишком долго не открывали дверь, а потом смущенно объясняли эту задержку то ли погнутым ключом, то ли сломанным замком. Впрочем, раскрасневшееся Клавкино лицо и растрепанная прическа говорили громче всяких слов. Алик молча ушел в свой «кабинет», забрав только книги, проигрыватель с любимыми пластинками и таксу по кличке Геббельс. На следующее утро изумленная Клавка увидела из окна не раскидистые ветви шпанской вишни, а двухметровую пахнущую свежим раствором кирпичную стену. Она разделила двор, а так же их уже бывшую семью надвое. Автор и исполнитель сего монументального творения в это время дрых без задних ног на улице прямо в тачке с песком. Эта была его личная Берлинская стена, как та, что он видел в Германии, на своей исторической Родине, когда служил срочную. Официального развода не было. Он отдавал бывшей семье почти всё, что зарабатывал, оставляя себе лишь малую часть.