Страница 8 из 16
Перед домом, в тени, которая в это время дня сжалась до узкой полоски, на стульях с прямыми спинками восседали какие-то фигуры. За спинами у них, на стене дома, висели надраенные подойники и разобранные веялки.
Нас не ждали. Телефона у тетушек не было, и мы не смогли предупредить о своем приезде. Они просто-напросто сидели в тени и смотрели на дорогу, по которой за день проезжали хорошо если два автомобиля.
Одна из фигур сорвалась с места и юркнула за дом.
– Не иначе как Сьюзен, – определил отец. – Она гостей стесняется.
– Увидит, что это мы, и вернется, – сказала мама. – Ее незнакомый фургон отпугнул.
– Возможно. Только я бы на это особо не рассчитывал.
Остальные поднялись с мест и, сцепив пальцы на передниках, напряженно выжидали. Когда мы, выбравшись из фургона, были опознаны, одна-две тетки сделали пару шажков вперед, но тут же остановились и предоставили нам самим идти на сближение.
– Вперед, – скомандовал отец и подвел нас к каждой по очереди, произнося только лишь имена, чтобы зафиксировать встречу. Ни объятий, ни рукопожатий, ни касания щеками. – Лиззи. Дороти. Клара.
Все без толку – я ни одну не запомнила. По мне, все они были на одно лицо. Разница в возрасте между самой старшей и самой младшей составляла лет двенадцать-пятнадцать, но я бы дала им всем по пятьдесят. Не сказать, что старушки, но и не чета моим родителям. Все сухопарые, тонкие в кости, все, как видно, в прошлом довольно рослые, но сейчас согбенные тяжким трудом и смирением. У одних короткие, совсем детские стрижки, у других косицы, уложенные на макушке венчиком. Волосы уже не черные, но и не сказать, что седые как лунь. Кожа одинаково бледная, брови густые, мохнатые. Глаза, ясные, глубоко посаженные, сохранили отчетливый цвет: серо-голубой, серо-зеленый или просто серый. Все поразительно смахивали на моего отца, притом что он держался прямо, а открытое лицо придавало ему благородный вид.
Они поразительным образом смахивали и на меня тоже. В ту пору я этого не знала и знать не хотела. Но если бы я сейчас, допустим, ничего не делала со своими волосами, если бы перестала подкрашиваться и выщипывать брови, обрядилась в бесформенное ситцевое платье с фартуком, потупилась и обхватила себя за локти? То-то и оно. Между прочим, когда мамины кузины, не без ее участия, принимались меня разглядывать и взволнованно разворачивать к свету, вопрошая: «Хоть что-нибудь в ней есть от шадделеевской породы? А?» – они видели перед собой только породу Флемингов, но мое лицо, если говорить без ложной скромности, с годами сохранилось лучше, чем у них. (Они вовсе не мнили себя красавицами: для них важнее всего было выглядеть Шадделеями.)
У одной из теток руки оказались красными, как тушка освежеванного кролика. Потом, в кухне, я заметила, что она, примостившись у поленницы за печью, все время поглаживает пальцы и сучит ими в складках фартука. Мне вспомнилось, что я и прежде такое замечала, приезжая сюда погостить, и мама объясняла, что тетя (все время одна и та же?) драит полы, стол и стулья щелоком, чтобы добиться белизны. А щелок разъедает кожу. На обратном пути мама и в этот раз выговорила с печальным осуждением и содроганием: «Вы видели эти руки? Не иначе как пресвитерианская церковь разрешила заниматься уборкой по воскресеньям».
Сосновые половицы и вправду сияли белизной, но при этом казались бархатистыми. Равно как и стулья, и стол. Мы расселись на кухне, которая выглядела как отдельный флигель, пристроенный к жилому дому: парадная дверь, напротив – черный ход, окна на три стороны. Даже холодная черная печь сверкала зеркальным блеском. Никогда еще я не видела, чтобы в помещении было так чисто и голо. Никаких признаков легкомыслия, ни намека на тягу к развлечениям. Ни радио, ни газет, ни журналов; о книгах и говорить нечего. Наверное, в доме имелась Библия, наверное, где-то висел календарь, но не на виду. Сейчас здесь невозможно было представить фигурки из бельевых прищепок, цветные карандаши, обрывки шерстяной пряжи. Меня так и тянуло спросить, которая из теток мастерила те игрушки: неужели я взаправду видела и барыню в парике, и одноногого солдатика? Хоть я и не отличалась застенчивостью, меня будто сковало параличом: как видно, мне открылось, что любой вопрос может обернуться нахальством, а любое суждение таит в себе опасность.
Похоже, вся их жизнь проходила в трудах; из трудов складывались их дни. Только теперь я это поняла. Они дергали соски шершавого коровьего вымени, возили утюгом по гладильной доске, пропахшей горелым, выплескивали полукружья щелочного раствора на сосновые половицы – и молчали, а быть может, и находили в этом удовлетворение. В отличие от нашей семьи, где каждый стремился побыстрее отделаться от работы по дому, здесь, по всей видимости, считалось, что хозяйственные дела могут – и должны – длиться вечно.
Разговор не клеился. Тетушки, как на приеме у коронованной особы, не смели задавать вопросы и только отвечали. Никакого угощения не подали. Видно было, что они лишь огромным усилием воли удерживаются от того, чтобы убежать и спрятаться, как сделала тетя Сьюзен, которая так и не вышла с нами поздороваться. В воздухе висела невыносимость человеческого общения. Меня она гипнотизировала. Таинственная невыносимость; унизительная необходимость.
Отец между тем нашел какой-никакой выход из положения. Он заговорил о погоде. Дождичка бы сейчас, а то в июле дожди сено загубили, а прошлый год весна сырая была, а паводки давно не случались, а осень то ли сырая будет, то ли сухая. Тетки успокоились; тогда отец начал расспрашивать о коровах, о ездовой лошади по кличке Нелли, о рабочих лошадках, которых звали Принц и Королева; об огороде – на помидорах-то нет ли парши?
– Нету.
– Сколько банок закатали?
– Двадцать семь.
– А соус чили заготовили? А томатный сок?
– И сок, и соус. А как же.
– Стало быть, зимой с голоду не помрете. А там, глядишь, и жирку наедите.
Тут раздались два-три смешка, отец приободрился и стал поддразнивать дальше. Спросил, не разучились ли они плясать. Качая головой, сделал вид, будто припоминает, как они в молодости бегали в деревню на танцульки, покуривали, погуливали. Назвал их проказницами: мол, потому и замуж не вышли, что хвостами крутили; ох, прямо вспоминать неловко.
Тут вмешалась мама. Ей, наверное, захотелось прийти им на помощь, избавить от грубоватого подтрунивания, от намеков на то, что в их жизни было и чего не было.
– Чудесная вещь, – сказала она. – Вот этот шкаф. Каждый раз любуюсь.
Попрыгуньи были в молодости, не унимался отец.
Мама пошла осматривать кухонный шкаф, изготовленный из соснового теса: высокий, непомерно тяжелый. Ручки дверец и ящиков оказались не круглыми, а слегка кривобокими – то ли с самого начала такими были, то ли стерлись под хозяйскими пальцами.
– Не удивлюсь, если к вам наведается антиквар и предложит за него сотню долларов, – завела мама. – Если такое случится, не соглашайтесь. Стол и стулья тоже цены немалой. Не дайте себя обмануть: сперва уточните настоящую стоимость. Я знаю, о чем говорю. – Не спросив разрешения, она принялась изучать шкаф, ощупывать ручки, заглядывать за спинку. – Я и сама догадываюсь, сколько за него можно выручить, но если надумаете продавать, я к вам привезу лучшего оценщика. И это еще не все. – Она рассудительно погладила сосновую дверцу. – Ваша мебель стоит целое состояние. За нее нужно держаться обеими руками. Это вещи местного производства, сейчас таких днем с огнем не сыщешь. На рубеже веков люди такое повыбрасывали, когда, разбогатев, начали скупать мебель Викторианской эпохи. То, что на сегодняшний день уцелело, стоит денег и будет только дорожать. Я знаю, о чем говорю.
Она действительно знала. Но тетки этого не воспринимали. Для них это был бред сумасшедшего. Возможно, они даже не имели представления, что такое антиквариат. Казалось бы, шкаф и шкаф, но о нем говорилось какими-то мудреными словами. Какой такой антиквар, с чего это он будет предлагать им сотню? Продать кухонный шкаф было для них столь же немыслимо, как продать стену кухни. Тетки опустили глаза и рассматривали закрытые фартуками колени.