Страница 5 из 18
Вероятно, именно поэтому мы имеем отчетливые отношения с пейзажами. Их, пейзажи, человек видел на протяжении сотен тысяч лет. И различный ландшафт различной безопасности и предназначения должен был запечатлеться в самом зрительном аппарате, в том самом зрительном участке мозга.
Нам же не надо долго объяснять, что змея опасна, чтобы испытывать страх при одном только ее виде в траве. Следовательно, где-то в зрительном аппарате, в том его участке, который отвечает за распознавание образов, «вшит» алгоритм, согласно которому мы пугаемся змеи еще раньше, чем осознаём, что именно мы видим.
Так что вполне вероятно, что у нас есть особенный, «вшитый» в структуру нашего мозга алгоритм восприятия ландшафта, поскольку он, ландшафт, есть единственная среда обитания первобытного человека.
Про главное. Молоко тайны
В каком-то смысле без вести пропавший в 1938 году физик-теоретик Этторе Майорана, с частицами-анаполями (чье электромагнитное поле замкнуто в форме тора) которого теперь связывают происхождение недетектируемой темной материи, – сам есть такая необнаружимая, тайно исчезнувшая фигура интуиции. Вообще, как хорошо, что тайна – медленно то разгорающийся, то гаснущий смысл, – существует в мире. Не было бы тайны, то есть – если бы все судили по принципу исключенного третьего, – то это была бы цивилизация в лучшем случае муравьев.
Про героев. Байдарка и шторм
От Алупки до турецкого берега – 140 морских миль. С навигацией в ясную погоду дела обстоят более или менее просто: как только слева скроется за горизонтом Ай-Петри, на юге покажутся горы Малой Азии. Так рассчитал Георгий Гамов, обладавший баскетбольным ростом русский физик, прежде чем в июне 1932 года, в полнолуние, на байдарке, вместе с женой, попытался покинуть наделы Советского царства. Помешал шторм, и через двое суток их байдарку обнаружили рыбаки близ Балаклавы. Объяснение для властей нашлось: на пути к Симеизской обсерватории вечерний бриз отнес молодоженов в море.
Вскоре Гамова пригласили на международный конгресс, и с огромным риском он добыл через Молотова заграничный паспорт для своей красавицы жены, чье прозвище совпадало с названием греческой буквы Ро. После невозвращения Гамова советская физика окончательно оказалась невыездной, и это послужило причиной охлаждения Капицы и Ландау к Гамову, некогда доброму их приятелю.
Благодаря своему побегу Гамов сделал крупнейшие открытия, равно достойные Нобелевской премии, в трех разных областях науки. В ядерной физике: модель альфа-распада и модель бета-распада (совместно с Эдвардом Теллером). В астрофизике и космологии: предсказание существования остаточного излучения, пронизывающего Вселенную, которое было открыто только десятилетие спустя и по плотности которого сейчас физики пытаются экстраполировать назад обстоятельства рождения мироздания. В генетике: триплетная модель генетического кода, используемая теперь везде и всюду.
В юности для нас, студентов МФТИ, фигура Гамова была овеяна ореолом дерзновенной смелости: как и положено для того, кто рискнул жизнью не столько ради свободы, сколько ради добычи заветного руна. Мы знали, что Ландау сидел в тюрьме и из лап Берии его вытаскивал Капица. Мы знали, что Сахаров штудировал монографию Гейтлера на нарах в теплушке, по дороге в эвакуацию. Но прорыв Гамова на байдарке с любимой девушкой за горизонт, а потом и в будущее науки, был вне конкуренции. И остается таковым и сейчас.
Про главное. Многослойность
У Тарковского ничего не имеет отношения ни к мысли, ни к имитации ее в сознании зрителя. Его язык – предельной визуальности. Такая изобразительная музыка. Когда мы слышим музыку, мы слышим себя. Примерно того же добивается Тарковский, но не мысли.
Выраженный антипод Тарковского – Триер. Вот этот господин умудряется создавать кино, как манипулирующий вами сон. Со всеми вытекающими насильственными имитациями процессов сознания. Отсюда послевкусие кошмара, именно дурного сна, при всей яркости и незабываемости. Его трудно раскусить, так что многие ограничиваются лишь эмоцией к нему.
Тарковский очень близок к живописи – его фильмы, по сути, многослойные полотна.
Любая хорошая живопись – это сжатый до одного кадра фильм.
Иногда фотография похожа на живопись именно в этом смысле.
Про героев. Перекрашенная трава
«Сталкер», в общем-то, весь – о ландшафте моего детства. «Зона» – это ровно то, где я пробыл с третьего по восьмой класс: единственно доступное пространство тайны в той бесплодной эпохе. Мы плутали по заброшенным карьерам, лазали по складам, цементным мельницам, прыгали с обрушенного элеватора в гору керамзита, поджигали бочки с краской и клинкером глушили из рогаток тритонов в пожарных прудах.
Так вот. Всегда раздражал этот сюжет с невыясненными желаниями, ибо человек всегда знает, чего хочет, если только хочет. А если не знает, то не хочет ничего.
Желание – любое, помимо инстинктов и денег, – уже достижение. Мало кто на него способен на деле. А невыясненность – она от неумения признаться себе, что никаких желаний-то и нету.
Кстати, вот что такое счастье? Мне нравится такое определение: счастье – это когда знаешь, что делать, и делаешь это. Здесь ключевой момент – знание (желания). Вот почему счастье – невыносимо трудная штука.
Где-то читал, что при съемке «Сталкера» Тарковский ради верного цвета в кадре однажды велел перекрасить траву.
Про пространство. О недоступности
Четырнадцати лет от роду, двадцать пять лет назад я сошел второго мая с перрона Московского вокзала и по Невскому проспекту выбрался к реке. Прогулка эта была самым сильным впечатлением моей жизни, доставленным ногами. Для человека, родившегося в полупустыне Апшерона и проведшего отрочество в промышленном Подмосковье, Петербург предстал баснословно и неведомо – это в самом деле был первый оклик цивилизации.
Сначала была поездка в Петергоф, где я шел от станции по лесу и видел, как деревья постепенно выстраиваются в парк, показываются дворцовые постройки, каскады фонтанов – и вдруг, за Монплезиром, благодаря всего только одному шагу распахнулась слившаяся с небом бесконечность Финского залива, от вида которой в восторге замерло сердце: дворец на берегу моря – разве не из «Аленького цветочка» топос?
Когда я шел в сумерках мимо горок уцелевших за зиму листьев, по выметенной дорожке, мимо частично раздетых из досочных своих доспехов статуй, – то я вдруг увидел рослого великана в треуголке, прозрачно вышагивавшего навстречу: дух Петра Великого обходил после зимы свои владения.
В Зимнем дворце я искал камею Гонзага (марка с ее изображением была у меня в альбоме). В конце концов выяснил, что камею забрали на реставрацию, и, довольный хотя бы тем, что подтвердилось ее существование, счастливо заплутал. Уже без сил я выбрался к «Танцу» Матисса. Мне понадобилось несколько мгновений, чтобы осознать, что эта вспышка света была сокровищем; что солнечные пятна Матисса реальней окружающего мира.
Вторую половину дня Эрмитаж бесконечно плыл мимо анфиладными внутренностями. Каждая картина, статуя, лестница вели в потустороннее пространство. На следующий день я пришел смотреть только Матисса, но всё равно заблудился по пути к нему, как муравей в шкатулке сокровищ.
В результате я оказался у статуи спящего гермафродита и долго ходил вокруг нее, не веря своим глазам.
Так я потом и ходил по Петербургу – не доверяя зрению, и до сих пор я не вполне верю, что этот город существует: настолько он вычеркнут из ментальности страны и в то же время некогда создан для решительного формирования ее, ментальности, стиля. Странное соположение жилого и нежилого, не предназначенного для жизни и тем не менее населенного, слишком немыслимого и в то же время доступного – как некогда в Аничковом дворце герою Бабеля оказалась доступна рубаха Александра III – рукава до полу, – странное замешательство от неуместности и красоты, понимание того, что красота умерщвляет желание, простую жизнь, – вот это всё сложилось и выровнялось в образ великого города.