Страница 1 из 8
Владимир Сорокин
МЕТЕЛЬ
* * *
Покойник спать ложится
На белую постель,
В окне легко кружится
Спокойная метель…
– Да поймите же вы, мне надо непременно ехать! – в сердцах взмахнул руками Платон Ильич. – Меня ждут больные! Боль-ны-е! Эпидемия! Это вам о чем-то говорит?! Смотритель прижал кулаки к своей барсучьей душегрейке, наклоняясь вперед: – Да как же-с нам не понять-то? Как не понять-с? Вам ехать надобно-с, я понимаю очень хорошо-с. А у меня лошадей нет и до завтра никак не будет!
– Да как же у вас нет лошадей?! – со злобой в голосе воскликнул Платон Ильич. – На что же тогда ваша станция?
– А вот на то, что лошади все повышли, и нет ни одной, ни одной! – громко затвердил смотритель, словно разговаривая с глухим. – Разве вечером чудом почтовые свалятся. Так кто ж знает – когда?
Платон Ильич снял пенсне и уставился на смотрителя так, словно увидал его впервые:
– Да вы понимаете, батенька, что там люди умирают?
Смотритель, разжав кулаки, протянул руки к доктору, словно прося подаяния:
– Да как же не понять-с? Отчего ж нам не понять-с? Люди православныя помирают, беда, как же не понять! Но вы в окошко-то гляньте, что творится!
Платон Ильич надел пенсне и машинально перевел взгляд своих оплывших глаз на заиндевелое окно, разглядеть за которым что-либо не представлялось возможным. За окошком по-прежнему стоял пасмурный зимний день.
Доктор глянул на громкие ходики в виде избушки бабы-яги: они показывали четверть третьего.
– Третий час уж! – Он негодующе качнул своей крепкой, коротко подстриженной головой с легкой сединой на висках. – Третий час! А там и смеркаться начнет, понимаешь ты?
– Да как не понять-с, как же не понять… – начал было смотритель, но доктор решительно оборвал его:
– Вот что, батенька! Доставай мне лошадей хоть из-под земли! Если я туда сегодня не попаду, я тебя под суд подведу. За саботаж.
Известное государственное слово подействовало на смотрителя усыпляюще. Он как бы сразу заснул, перестав бормотать и оправдываться. Его слегка согнутая в пояснице фигура в короткой душегрейке, плюшевых штанах и высоких белых, подшитых желтой кожей валенках застыла неподвижно в сумраке просторной, сильно натопленной горницы. Зато его жена, тихо до этого сидевшая с вязаньем в дальнем углу за ситцевой занавеской, заворочалась, выглянула, показывая свое широкое, ничего не выражающее лицо, уже успевшее осточертеть доктору за эти два часа ожидания, пития чая с малиновым и сливовым вареньем и листания прошлогодней «Нивы»:
– Михалыч, нешто Перхушу просить?
Смотритель сразу пришел в себя.
– Можно и Перхушу упросить, – почесал он правой рукой левую, полуоборачиваясь к жене. – Но они ж хотят казенных лошадей.
– Мне все равно каких! – воскликнул доктор. – Лошадей! Лошадей! Ло-ша-дей!
Смотритель зашаркал к конторке:
– Ежели он не у дяди в Хопрове, можно и упросить…
Подойдя к конторке, он снял трубку телефона, крутанул пару раз ручку, распрямился, упершись левой рукой в поясницу и вытягивая вверх плешивую голову, словно желая вырасти:
– Миколай Лукич, Михалыч тревожит. Скажика, что наш хлебовоз к вам сёдни не проезжал? Нет? Ну и ладно. А как же! Куда ж нынче ехать, тут нет возможности никакой, а как же. Ну, благодарствуй.
Он осторожно положил трубку на рычажки и с признаками оживления на неряшливо выбритом, безбородом лице мужчины без возраста зашаркал к доктору:
– Стало быть, сёдни наш Перхуша за хлебом в Хопров не поехал. Здесь он, на печи лежит. А то он как за хлебом поедет, так сразу мимоездом – к дяде. А там – чай да лясы-балясы. К вечеру токмо нам хлеб и привозит.
– У него лошади?
– Самокат у него.
– Самокат? – сощурился доктор, доставая портсигар.
– Коль упросите его, он вас на самокате в Долгое и доставит.
– А мои? – наморщил лоб Платон Ильич, вспомнив свои сани, ямщика и пару казенных лошадей.
– А ваши тутова покамест постоят. На них потом и вернетесь.
Доктор закурил, выпустил дым:
– И где этот твой хлебовоз?
– Тут неподалеку. – Смотритель махнул рукой себе за спину. – Вас Васятка проводит. Васятка!
На зов его никто не откликнулся.
– Он, чай, в новой хате, – отозвалась из-за занавески жена смотрителя.
И тут же встала, зашелестела по полу юбкой, вышла. Доктор подошел к вешалке, снял с нее свой долгополый, тяжелый пихор на цигейке, влез в него, надел широкий лисий малахай с охвостьем, накинул длинный белый шарф, натянул перчатки, подхватил оба саквояжа и решительно шагнул через порог распахнутой перед ним смотрителем двери в темные сени.
Уездный доктор Платон Ильич Гарин был высоким, крепким сорокадвухлетним мужчиной с узким, вытянутым, большеносым лицом, выбритым до синевы и всегда имевшим выражение сосредоточенного недовольства. «Вы все мне мешаете исполнить то очень важное и единственно возможное, на что я предопределен судьбою, что я умею делать лучше всех вас и на что я уже потратил большую часть своей сознательной жизни», – словно говорило это целеустремленное лицо с большим упрямым носом и подзаплывшими глазами. В сенях он столкнулся с женой смотрителя и Васяткой, сразу забравшим у него оба саквояжа.
– Седьмой дом отсюдова, – напутствовал смотритель, забегая вперед и открывая дверь на крыльцо. – Васятка, проводи господина дохтура.
Платон Ильич вышел на воздух, щурясь. Было слегка морозно, пасмурно; слабый, но не утихший за эти три часа ветер по-прежнему нес мелкий снег.
– Он с вас шибко много не возьмет, – бормотал смотритель, ежась на ветру. – Он мужик к барышу равнодушный. Лишь бы поехал.
Васятка поставил саквояжи на лавку, вделанную в крыльцо, скрылся в сенях и вскоре вернулся в коротком полушубке, валенках и шапке, подхватил саквояжи, затопал с крыльца по наметенному снегу:
– Пойдемте, барин.
Доктор двинулся за ним, дымя папиросой. Они пошли по заметенной, пустой деревенской улице. Снегу навалило, подбитые изнутри мехом докторовы сапоги проваливались почти вполголенища.
«Метет… – думал Платон Ильич, торопясь докурить быстро сгорающую на ветру папиросу. – Черт дернул меня поехать напрямки через эту станцию, будь она неладна. Медвежий угол, да и только: никогда зимой здесь не сыскать лошадей. Зарекался, ан – нет, поехал, dumkopf[1] Ехал бы себе по тракту, там в Запрудном сменялся да и поехал дальше, ну и пусть, что на семь верст дольше, зато уже б в Долгом был. И станция порядочная, и дорога широкая. Dumkopf! Теперь хлебай тут киселя…»
Васятка бодро месил снег впереди, помахивая одинаковыми саквояжами, как баба ведрами на коромысле. Пристанционное поселение хоть и именовалось деревней Долбешино, но на самом деле было хутором из десяти дворов, разбросанных неблизко один от другого. Пока по запорошенному большаку дошли до избы хлебовоза, Платон Ильич слегка припотел в своем длинном пихоре. Возле этой старой, сильно осевшей избы все было заметено и отсутствовали следы человека, словно в ней и не жил никто. И только из трубы ветер рвал клочья белого дыма.
Путники прошли сквозь кое-как огороженный палисадник, поднялись на заметенное, накренившееся вбок крыльцо. Васятка толкнул плечом дверь, она оказалась незапертой. Они вошли в темные сени, Васятка наткнулся на чтото, сказал:
– Ох ты…
Платон Ильич с трудом различил в темноте две большие бочки, тачку и какой-то хлам. У хлебовоза в сенях пахло почему-то пасекой – ульями, пергой и воском. Этот летний, милый запах никак не вязался с февральской метелицей. С трудом пробравшись к обитой мешковиной двери, Васятка отворил ее, прихватив один из саквояжей под мышку, шагнул через высокий порог:
– Здравствуйте вам!
Доктор вошел за ним, уклонившись от притолоки.
1
Дурак (нем.).