Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 11



Рюкзак, лыжи и черный целлофановый мешок так и лежали на тех местах, куда их положил Николенька. В суматохе последних дней я просто забыл о них. Сперва я занялся рюкзаком. На кухонный стол легли две тетради в клеенчатых обложках, пластмассовая коробка с дискетами, геологический компас, тяжелый большой нож в кожаных ножнах, прибор GPS, несессер со всякими нитками-иголками, коробка с рыболовными снастями, пакет с резиновыми перчатками, мешочек с кисточками, какими-то скребками и лопаточками.

Наконец с самого дна рюкзака я достал довольно большой увесистый квадратный предмет, завернутый в такую же куртку, что и у Николеньки.

Чтение тетрадей я отложил на вечер, и решительно взялся разворачивать, судя по всему, ту самую страшную коробку, но вспомнил предостережение умирающего друга, и отложил опасный сверток в сторону.

В углу комнаты стояли лыжи. Я размотал брезент, в который они были завернуты, но это оказались вовсе не лыжи, а металлоискатель – щуп, рамка, наушники, маленький переносной аккумулятор…

В полной растерянности я пошел на кухню курить, и по дороге мой взгляд упал на тот самый злосчастный целлофановый мешок, так и валяющийся в углу прихожей. Я присел перед ним и заглянул внутрь. Мать честная! Мешок был набит деньгами! Тугие пачки зелененьких пятидесятидолларовых купюр, перетянутые аптечными резинками. Значит, Николенька все же преступник! И занимался он нелегальной продажей оружия и амуниции – вот откуда металлоискатель!

Я вспомнил его фразу: «Мне кое-что причитается!». Ничего себе – должок! Интересно, сколько же здесь?

Я на всякий случай запер входную дверь еще и на шпингалет, высыпал деньги на пол и пересчитал. Пятьдесят тонких пачек по тысяче в каждой. Пятьдесят тысяч долларов! Ничего себе, состоянице! Царский подарок сделал мне Николенька, что и говорить. Куда же их девать? Под ванну? На антресоли? Под кровать?…

Вдруг я заметил, что у меня дрожат руки, и мне стало противно. Я, Сергей Воронцов, сижу на полу в коридоре с дрожащими руками над кучей денег, из-за которых, возможно, убили моего друга! Я сгреб доллары обратно в мешок и зашвырнул в пустующую тумбочку для обуви. Не возьму! Ни копейки, или как там у них – ни цента! Перешлю в фонд какого-нибудь детского дома, или на помощь беженцам – хоть спать буду спокойно!

Вечером я сел за Николенькины тетради. Я ожидал, что это будут археологические дневники, отчеты о раскопках, но все оказалось иначе.

Уже на первой странице в глаза мне бросились строчки:

«У меня такое ощущение, что я уже много раз жил здесь, жил на этой земле, жил и умирал на ней – но всегда ли за нее?

Это меня, дружинника князя киевского Игоря, прозванного Старым, нашла древлянская охотничья стрела, когда я уже изготовился завалить в стожок на окраине Искоростеня понравившуюся мне молодку…

Это я, княжий гонец, привез Ингвару Ингваревичу шелковый платок с латинскими письменами, и видел, как обрадовался князь, как писал он ответ, и велев не медлить, отправил меня обратно на Волынь, где стояла при тамошнем княжьем дворе папское посольство. Но пластуны-лазутчики смоленского князя оказались проворнее меня, и письмо с согласием князя встрять в европейскую замятню на стороне гвельфов против гибеллинов попало не в те руки, а за Волгой уже лязгали китайской и хорезмийской сталью тумены Бату-хана. Впрочем, я об этом так и не узнал, убитый ударом кистеня в приокском осиннике…

Это я стоял вторым от края в первом ряду Большого полка на блистающей росой траве Куликова поля, и трясся от утреннего холодка, а может – от того, что за рассветной дымкой все яснее виднелись бунчуки Мамаевых сотен.

Одетый в холстину, с охотничьей рогатиной и плетенным из лозы щитом, должен был я и тысячи таких, как я, до поры прикрыть собой, спрятать стальной кулак боярской латной конницы. Закованных в сталь татарской стрелой не возьмешь, однако арканом татары рыцарей с коней дергали, как моркову из грядки. И Боброк год по кузням сидел, придумывая с умельцами новый, русский доспех – пластины, чешуя, мисюра двойная, личина на переду, даже сапоги стальные. Легок доспех, и крепок. Удар держит, как панцирь литой, а рубиться в нем сподручно, что голому – хватко и вертко.



Помню, перед битвой подняли князя Дмитрия на щите над нами, кметями доброволными, и крикнул князь: „Други! Браты! Реку: за Русь святу все поляжем, и я с вами!“

Не обманул князь – встал в простой кольчуге в строй Большого полка. И это про нас с ним потом напишет поэт:

Это я, новгородский кузнец, всадил самокованные вилы в круп коня черноусого опричника, гарцующего с факелом по Заречной улице, а когда обезумевшее от боли животное сбросило седока и тот пошел на меня с обнаженной саблей, кузнечными клещами выбил клинок из руки московита и ими же задушил его.

И это меня расстреляли из тугих, немецкой работы, арбалетов подоспевшие опричники, и последнее, что я видел – жуткий оскал собачьих клыков у седла одноглазого находчика, что кинул факел на крышу моей кузни…

И дальше – я вижу это во снах, вижу ярко, вновь и вновь переживая эту боль:

…Кат заливает мне в рот кипящий свинец и я умираю в муках на эшафоте, а государь Алесей Михайлович улыбается в бороду – Разин казнен и сподвижники его принимают жуткую смерть, дабы другим неповадно было…

…Как турецкая пуля пробивает мою грудь, круша ребра и разрывая легкое, а генерал Александр Васильевич, выпучив безумные глаза, кричит в первом ряду наших наступающих баталий, потрясая саблей: „Круши!!!“

…Как французский драгун, не в силах одолеть меня в сабельной рубке, вдруг выхватывает из-за голенища маленький двуствольный пистоль и стреляет прямо в сердце. Казацкая черкеска – не кираса, и дым Бородинского поля застилает мне глаза…

…Как английские дальнобойные пушки разносят наши наспех построенные редуты, а мы, канониры, не можем ответить – наши орудия бьют лишь на три версты против пяти – их. И когда бомба взрывается прямо у моих ног, я вижу, как улетает нелепо кувыркающийся банник в синее-синее севастопольское небо…

…Как сотрясается от чудовищного взрыва под ногами палуба „Петропавловска“, и адмирал Макаров, в одной рубахе, ревет: „Шлюпки на воду!“, но броненосец уже заваливается на левый борт и кипящая океанская пучина принимает в свое лоно гибнущий корабль и людей…

…Как барон Унгерн, грязный, лохматый, навскидку лупит из маузера по нам, бойцам третьего эскадрона 105-ой бригаду у ограды буддийского монастыря Барун-Дзасака, а за его спиной тибетцы в синих одеяниях спешно грузят на лошадей ларцы с тайными книгами Власти. Я никогда не узнаю, что барону удастся уйти в этот раз, и только благодаря спецоперации ленинского агента Блюмкина, охотившегося за эзотерическими знаниями Шамбалы, Унгерна выдадут красным монголы из его же личной гвардии. Не узнаю потому, что пуля из бароновского маузера так и не даст мне дожить до Мировой Революции…

…Как я, восемнадцатилетний пацан 1923 года рождения, лежу под кучей стылых трупов в расстрельном рву под Житомиром, еще живой, но перебитый пулей из немецкого МГ позвоночник не дает мне возможности двигаться, и я плачу от бессилия что-то предпринять для своего спасения, а кровь сочится из раны и вместе с ней уходит и жизнь…

…Родина моя! Я сын твой, и отдавая жизнь на просторах твоих, всякий раз понимал я перед смертью, в тот самый краткий миг боли, что растягивается в вечность – за право жить на этой земле, за право любить ее и восторгаться ею всегда нужно платить самую высокую цену. И тем, кто зовет тебя „эта страна“, никогда не понять этого в силу собственного ущербного эгоизма…»