Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 49

Надел хомяк шубу и стал песенки насвистывать. Только воробышку было невесело - он не знал, куда деваться от стыда, и забился в кусты, в самую густую листву...

- Так-то, - прибавил, помолчав, Анатолий Петрович. - А теперь пейте-ка молоко и ложитесь спать.

Ребята неохотно поднялись.

- Это ты про меня рассказывал? - смущенно спросил Шура.

- Зачем про тебя? Про воробья, - улыбаясь одними глазами, ответил отец.

НЕИЗГЛАДИМЫЙ СЛЕД

- Мама, - спросила однажды Зоя, - почему у Бурмакина и дом такой большой, и овец много, и лошади, и коровы? Зачем одному человеку так много всего? А у Руженцовых сколько детей и бабушка с дедушкой, а домик плохой, и коровы нет, и даже овец нет?

Это был наш с Зоей первый разговор о том, что такое бедность, богатство и несправедливость. Нелегко мне было ответить на такой вопрос шестилетней девочке. Чтобы объяснить ей все это всерьез, пришлось бы говорить о многих вещах, которые она еще не могла понять. Но жизнь заставила нас вернуться к этому разговору.

Это было в 1929 году. В нашем районе кулаки убили семерых сельских коммунистов. Весть об этом быстро разнеслась по Шиткину.

Я стояла на крыльце, когда семь гробов везли по улице. Следом шел оркестр, медленно и сурово играя "Вы жертвою пали в борьбе роковой". А дальше сплошным потоком шли люди, и на всех лицах были горе и гнев.

И вдруг я невольно оглянулась на наше окно. К стеклу прильнуло побледневшее Зоино лицо, она испуганно смотрела на улицу. Через секунду она выбежала на крыльцо, схватила меня за руку и, крепко прижавшись ко мне, долго смотрела вслед похоронной процессии.

- За что их убили? Кто такие кулаки? А ты коммунист? А папа коммунист? А вас не убьют? А нашли тех, кто убил?

Не только Зоя, но и маленький Шура не уставал задавать эти вопросы. Похороны семерых коммунистов оставили в нашей памяти неизгладимый след.

... И еще одно незабываемое воспоминание.

В сельском шиткинском клубе часто показывали кинофильмы, и время от времени я водила туда Зою с Шурой. Но и меня и ребят привлекали в клуб не картины.

Всякий раз, когда зал наполнялся народом, кто-нибудь непременно говорил вопросительно, нараспев, упирая на "о":

- Споем?

И всегда сразу несколько голосов откликалось:

- Споем!

Пели удивительно: с воодушевлением, со страстью, и все больше старинные сибирские песни и песни времен гражданской войны. Далекие дни оживали в этих протяжных, широких и вольных напевах, грозные события, суровые и смелые люди вставали перед нами. Голоса были глубокие, сильные. Над большим, дружным хором разливался высокий молодой тенор или волной раскатывался могучий, низкий поистине таежный бас, за сердце хватая такой неподдельной задушевностью, что иной раз слезы навертывались на глаза.

Зоя и Шура пели вместе со всеми. Особенно любили мы одну песню. Всех слов ее я теперь не припомню, в памяти осталась мелодия да последние четыре строки:

Ночь прошла. Веял ласковый ветер.

День весенний и яркий настал.

И на солнечном теплом рассвете

Молодой партизан умирал.

Низкие мужские голоса протяжно, печально повторяли:

И на солнечном теплом рассвете

Молодой партизан умирал.

В ПУТЬ-ДОРОГУ

Прошел год. Наводнения весной не случилось, и ребята, кажется, были немало разочарованы, узнав, что в горы им бежать не придется. В глубине души они надеялись, что река смоет и потопит все, а они - на лодке ли, пешком ли по горам - пустятся куда глаза глядят, навстречу всяким приключениям.

Снова оделась зеленью земля, запестрели цветы в густой, высокой траве. В мае я получила письмо из Москвы от сестры Ольги и брата Сергея.

"Приезжайте в Москву, - писали они, - поживете пока с нами, - а потом подыщете работу и жилье. Скучаем по вас, хотим видеть и не устанем звать к себе".

Мы тоже соскучились по родным местам и лицам и, как только кончился учебный год, уехали из Сибири. Ребят решили на время завезти в Осиновые Гаи, к дедушке с бабушкой.

И вот опять знакомая широкая дорога, поля, засеянные рожью, овраг на краю села, одинокие ветлы в огородах и густые кусты сирени, старая, дуплистая береза и стройный ясень у отцовского дома. И, глядя на все это, такое родное и памятное, я поняла, как много значит год в жизни малышей: и наш старый дом, и луг перед окнами, и речушка, и люди - все было забыто, со всем пришлось породниться заново.

- Какие большие стали! - любовно повторяла бабушка, разглядывая ребят. - Помните меня, сибиряки?

- Помним, - неуверенно отвечали они, стараясь все-таки держаться поближе ко мне.

Шура, впрочем, освоился быстро: вскоре после приезда он уже носился по улице с ватагой прежних приятелей.

А Зоя еще долго дичилась и ходила за мной по пятам. Когда к осени мы с Анатолием Петровичем собирались уезжать, она спросила о отчаянием: "Без нас?!" - в этом возгласе были испуг, недоумение, упрек.

Первое расставание все мы переносили тяжело. Но мы не решались везти ребят в Москву, пока сами там не устроились, не нашли квартиру. И пришлось разлучиться.

ГОД СПУСТЯ

- Зоя, Шура! Где вы запропастились? Идите скорее, мама приехала! слышу я чей-то встревоженный и радостный голос.

- Мы уж думали - не дождемся, - говорит бабушка Мавра Михайловна, обнимая меня. - Ребята соскучились. Особенно Зоя. Большая стала - не узнаешь. Беспокойная такая, все боялась, что ты не приедешь.

- Ну, как доехали? - спрашивает отец, обращаясь не то ко мне, не то к вознице, распрягавшему лошадь.

- Доехали хорошо, да только всю дорогу нас дождик поливал. Вот Любовь Тимофеевна и вымокла малость. А уж лошадь я гнал вовсю, старался вашу дочку поскорее доставить. Так что с тебя, Тимофей Семенович, угощение.

Пока добродушный и разговорчивый возница распрягал лошадь, отец развязывал мой нехитрый багаж, а соседский мальчонка помчался отыскивать Зою и Шуру. Бабушка уже поставила самовар и суетилась у стола. Услыхав, что к Тимофею Семеновичу приехала из Москвы дочка - та самая, которая деревенских ребятишек учила в школе, - пришли к соседи:

- Как жизнь в Москве? Как вы сами, живы-здоровы? Анатолий Петрович как?.. А мы теперь в колхозе, почти все село. Единоличником мало кто остался, а то все колхозники.

- И как живете?

- Да хорошо. Коли работать будем, так и с хлебом будем!

Новости так и сыплются, я не успеваю удивляться каждой в отдельности. До чего же все изменилось! Я едва успела переступить порог отцовского дома, а как много нового услышала! Появились трактора, о которых здесь совсем недавно слушали, как о чуде, и даже комбайн. В первый день, говорят, все село вышло смотреть на работу новых, невиданных машин.

- Такие машины, что не нарадуешься! - слышу я - Шутка ли сказать - с ними в один день с поля убрались!

- Ну, вы все с новостями, дали бы человеку с дороги отдохнуть! ревниво вмешивается отец.

- И правда, отдыхайте, Любовь Тимофеевна, мы вас в другой раз навестим, потолкуем, - сконфуженно откликается кто-то.

Я, признаться, и в самом деле плохо слушаю новости, как они ни удивительны. Меня гложет нетерпение: где же мои ребята? Куда они запропастились?

Я выхожу в палисадник, где каждая ветка, каждый лист то и дело вздрагивает и роняет одинокие запоздалые капли после недавнего дождя. Стою, смотрю по сторонам, вспоминаю...

Старый наш дом в 1917 году сгорел, а этот, новый, считался самым красивым на селе. Он был обшит тесом, выкрашен темно-вишневой краской, окна и высокое крыльцо украшены резьбой. Он казался особенно высоким, наш дом, потому что стоял на пригорке и у крыльца было целых десять ступенек. За последние годы палисадник разросся, и теперь чуть выцветшие стены едва проглядывали из-за кустов акации и сирени. По бокам еще выше, чем прежде, поднялись мои любимые тополя и березы. Сейчас они стояли нарядные, дочиста вымытые дождем. Выглянуло солнце - и в последних каплях, повисших на кончиках листьев, вспыхнули радужные огоньки. Эту сирень и акацию я сама поливала лет тринадцать назад, когда была совсем девчонкой. Теперь их не узнать - кусты стоят сплошной стеной. И я уже взрослая, у меня двое детей...