Страница 26 из 49
Да, для меня не было новостью, что Зоя умеет работать серьезно, добираться до самых глубоких источников, до самой сути дела, умеет уходить в свою тему с головой. Но так безраздельно она не отдавалась еще ни одному делу. Встреча с Чернышевским стала одной из самых важных в жизни Зои.
Придя с урока, на котором Вера Сергеевна познакомила ребят с биографией Чернышевского, Зоя сказала решительно:
- Я хочу знать о нем все. Понимаешь, мамочка? А в школе есть только "Что делать?". Ты уж, пожалуйста, спроси, что есть в вашей библиотеке. Мне хочется иметь большую, полную биографию, переписку и воспоминания современников. Хочу представить себе, каким он был в жизни.
Эти слова были только началом, и оставаться в стороне я уже не могла. Обычно не щедрая на слова, Зоя вдруг стала разговорчива - видно, ей необходимо было поделиться каждой мыслью, каждой своей находкой, каждой новой искрои, вспыхнувшей в часы раздумья над прочитанным.
- Смотри, - говорила она, показывая мне какую-то старую биографию Николая Гавриловича, - тут сказано, что в первые студенческие годы он ничем не интересовался, кроме занятий. А вот взгляни, какие латинские стихи он давал тогда переводить своему двоюродному брату: "Пусть восторжествует справедливость или погибнет мир!" Или вот еще: "Пусть исчезнет ложь или рушатся небеса!" Неужели же это случайно?.. А вот из письма к Пыпину: "Содействовать славе не преходящей, а вечной своего отечества и благу человечества - что может быть выше и вожделеннее этого?" Мама, я больше не буду тебе мешать, но только ты послушай еще одно место. Это запись в дневнике: "Для торжества своих убеждений я нисколько не подорожу жизнью! Для торжества свободы, равенства, братства и довольства, уничтожения нищеты и порока. Если бы только убежден был, что мои убеждения справедливы и восторжествуют они, даже не пожалею, что не увижу дня торжества и царства их, и сладко будет умереть, а не горько, если только буду в этом убежден". Ну, ты подумай: разве после этого можно говорить, что он интересовался только своими занятиями?
Раз начав читать "Что делать?", Зоя уже не могла оторваться - она была так поглощена книгой, что, кажется, впервые в жизни не подогрела обед к моему приходу. Она едва заметила, как я вошла: на секунду подняла на меня далекие, неузнающие глаза и тотчас снова углубилась в чтение. Я не стала тревожить ее, разожгла керосинку, поставила суп и взялась за ведро, чтобы налить воды в умывальник. Тут только Зоя спохватилась, вскочила и отняла у меня ведро:
- Что ты, мама! Я сама!
Кончился ужин, Шура лег спать, позже легла и я, уснула, потом проснулась, полежала немного с открытыми глазами, снова уснула и снова проснулась уже глубокой ночью, - а Зоя все читала. Тогда я поднялась, молча взяла у нее книгу, закрыла и положила на этажерку. Зоя посмотрела на меня виновато и умоляюще.
- Мне трудно спать при свете, а завтра надо рано вставать, - сказала я, понимая, что только это и прозвучит для нее убедительно.
Поутру Шура не удержался, чтоб не подразнить сестру:
- Знаешь, мама, она вчера как пришла из школы, так и утонула в книжке. Читает - и ничего не видит и не слышит. По-моему, она скоро начнет спать на гвоздях, как Рахметов!
Зоя промолчала, но вечером принесла из школы книжку, в которой были приведены слова Георгия Димитрова о Рахметове - о том, как герой русского писателя стал когда-то любимым образом для молодого болгарского рабочего, делавшего первые шаги в революционном движении. Димитров вспоминал, что тогда, в юности, он стремился стать таким же твердым, волевым, закаленным, как Рахметов, так же подчинить свою личную жизнь великому делу - борьбе за освобождение трудящихся.
Зоя взяла для сочинения тему "Жизнь Чернышевского". Она без конца читала, неутомимо разыскивала всё новые материалы и подчас добиралась до фактов, о которых я прежде не знала.
О гражданской казни Чернышевского Зоя рассказала коротко, скупо, но выразительно. Немногими словами она описала пасмурное, дождливое утро, эшафот и на нем - черный столб с цепями и черную доску с надписью белыми буквами: "Государственный преступник", которую надели на шею Чернышевскому.
Потом - три месяца тяжкого, изнурительного пути, сотни, тысячи долгих, немеряных верст. И, наконец, Кадая - глушь, каторга, где царское правительство пыталось угасить "яркий светоч науки опальной".
Зоя нашла в какой-то книге рисунок тушью, вернее, набросок, сделанный одним из политических ссыльных: домик, в котором жил Николай Гаврилович. Шура - его тоже не могло не захватить Зоино увлечение - перерисовал этот набросок в ее тетрадь, причем сумел уловить и передать главное: уныние, сковавшее пустынный, холодный край. Жесткая черта горизонта, болото, песок, хилый, низкорослый лес, кресты над могильными холмами, и все словно придавлено нависшим, угрюмым небом, и придавлен страшной тяжестью маленький домик, за стенами которого не угадываешь ни тепла, ни уюта, ни радости...
Тянутся годы и годы в одиночестве - мучительная, безотрадная жизнь. И невероятными кажутся письма, которые пишет Николай Гаврилович жене и детям, - письма, полные тепла, света, нежности и любви; они месяцами идут сквозь ночь, сквозь снег.
Так проходят долгие семь лет. И вот Чернышевский накануне освобождения. Какое письмо пишет он своей жене, Ольге Сократовне!
"Милый мой друг. Радость моя, единственная любовь и мысль моя... пишу в день свадьбы нашей. Милая радость моя, благодарю тебя за то, что озарена тобою жизнь моя... 10-го августа кончается мне срок оставаться праздным, бесполезным для тебя и детей. К осени, думаю, устроюсь где-нибудь в Иркутске или около Иркутска и буду уж иметь возможность работать по-прежнему... Скоро все начнет поправляться. С нынешней же осени..."
Каждое слово дышит уверенностью в скором свидании, надеждой на встречу. А вместо этого - ссылка в Вилюйск и еще долгие, бесконечные тринадцать лет одиночества. Холодная, суровая зима тянется полгода, вокруг - болота, тундра. Это самая тяжелая пора заключения, даже не освещенная надеждой на освобождение. Ничего впереди. Одиночество, ночь, снег...
И вот тогда к Чернышевскому приезжает полковник Винников и передает ему предложение правительства: подать прошение о помиловании. В награду обещано освобождение, возвращение на родину.
"В чем же я должен просить помилования? - говорит в ответ Чернышевский. - Это вопрос... Мне кажется, я сослан только потому, что моя голова и голова шефа жандармов Шувалова устроены на разный манер, а об этом разве можно просить помилования? Благодарю вас за труды... От подачи прошения я положительно отказываюсь..."
И снова медленно тянется время. День за днем, год за годом уходит жизнь.
У него деятельный, могучий ум, который так жаждет работы и творчества, так умеет предвидеть! Рука, написавшая гневные и страстные прокламации, обращенные к русским крестьянам. Голос, который призывал Герцена, чтоб его "Колокол" не благовестил, а звал Русь к топору. Всю свою жизнь он посвятил одному, стремился к одной цели: чтобы угнетенный народ обрел свободу. Он и невесте сказал когда-то: "Я не принадлежу себе, я избрал такой путь, который грозит мне тюрьмой и крепостью". И этот человек обречен на самую страшную для него муку - на бездействие. Он не может даже пожать руку умирающему другу, сказать ему прощальное слово.
Некрасов умирал. Весть об этом была для Чернышевского жестоким ударом. "Если, когда ты получишь мое письмо, Некрасов еще будет дышать, - пишет он Пыпину, - скажи ему, что я горячо любил его, как человека, что я благодарю его за доброе расположение ко мне, что я целую его, что я убежден: его слава будет бессмертна, что вечна любовь России к нему, гениальнейшему и благороднейшему из всех русских поэтов. Я рыдаю о нем..."
Три месяца шло это письмо и застало Некрасова еще живым. "Скажите Николаю Гавриловичу, - просил умирающий, - что я очень благодарю его. Я теперь утешен: его слова дороже мне, чем чьи-либо слова..."