Страница 24 из 35
И только ли ужасен этот взрыв атавизма, теперь увёртливо названный «культом личности»? Или страшно, что в те самые годы мы праздновали пушкинское столетие? Безстыдно ставили эти же самые чеховские пьесы, хотя ответ на них уже был получен? Или страшней ещё то, что и тридцать лет спустя нам говорят: не надо об этом! если вспоминать о страданиях миллионов, это искажает историческую перспективу! если доискиваться до сути наших нравов, это затемняет материальный прогресс! Вспоминайте лучше о задутых домнах, о прокатных станах, о прорытых каналах… нет, о каналах не надо… тогда о колымском золоте, нет, и о нём не надо… Да обо всём можно, но – умеючи, но прославляя…
Непонятно, за что мы клянём инквизицию? Разве, кроме костров, не бывало торжественных богослужений? Непонятно, чем нам уж так не нравится крепостное право? Ведь крестьянину не запрещалось ежедневно трудиться. И он мог колядовать на Рождество, а на Троицу девушки заплетали венки…
Исключительность, которую теперь письменная и устная легенда приписывает 1937 году, видят в создании придуманных вин и в пытках.
Но это неверно, неточно. В разные годы и десятилетия следствие по 58-й статье почти никогда и не было выяснением истины, а только и состояло в неизбежной грязной процедуре: недавнего вольного, иногда гордого, всегда неподготовленного человека – согнуть, протащить через узкую трубу, где б ему драло бока крючьями арматуры, где б дышать ему было нельзя, так, чтобы взмолился он о другом конце, – а другой-то конец вышвыривал его уже готовым туземцем Архипелага и уже на обетованную землю. (Несмышлёныш вечно упирается, он думает, что из трубы есть выход и назад.)
Чем больше миновало безписьменных лет, тем труднее собрать рассеянные свидетельства уцелевших. А они говорят нам, что создание дутых дел началось ещё в ранние годы Органов, – чтоб ощутима была их постоянная спасительная незаменная деятельность, а то ведь со спадом врагов в час недобрый не пришлось бы Органам отмирать. Как видно из дела Косырева[30], положение ЧК пошатывалось даже в начале 1919. Читая газеты 1918 года, я наткнулся на официальное сообщение о раскрытии страшного заговора группы в 10 человек, которые хотели (только хотели ещё!) втащить на крышу Воспитательного дома (посмотрите, какая там высота) пушки – и оттуда обстреливать Кремль. Их было 10 человек (средь того, может быть, женщины и подростки), неизвестно сколько пушек – и откуда же пушки? калибра какого? и как поднимать их по лестнице на чердак? И как на наклонной крыше устанавливать? – да чтоб не откатывались при стрельбе!.. А между тем эта фантазия, предвосхищающая построения 1937 года, ведь читалась же! и верили!.. Таким же дутым было и «гумилёвское» дело 1921 года[31]. В том же году в Рязанском ЧК вздули ложное дело о «заговоре» местной интеллигенции (но протесты смельчаков ещё смогли достигнуть Москвы, и дело остановили). В том же 1921 был расстрелян весь Сапропелиевый комитет, входивший в Комиссию Содействия Природным Силам. Достаточно зная склад и настроение русских учёных кругов того времени и не загороженные от тех лет дымовой завесой фанатизма, мы, пожалуй, и без раскопок сообразим, какова тому делу цена.
13 ноября 1920 года Дзержинский в письме в ВЧК упоминает, что в ЧК «часто даётся ход клеветническим заявлениям».
Вот вспоминает о 1921 годе Е. Дояренко: лубянская приёмная арестантов, 40–50 топчанов, всю ночь ведут и ведут женщин. Никто не знает своей вины, общее ощущение: хватают ни за что. Во всей камере одна-единственная знает – эсерка. Первый вопрос Ягоды: «Итак, за что вы сюда попали?» – то есть сам скажи, помоги накручивать! И абсолютно то же рассказывают о Рязанском ГПУ 1930 года! Сплошное ощущение, что все сидят ни за что. Настолько не в чем обвинять, что И. Д. Табатерова обвинили… в ложности его фамилии. (И хотя была она самая доподлинная, а врезали ему по ОСО 58–10, 3 года.) Не зная, к чему бы придраться, следователь спрашивал: «Кем работали?» – «Плановиком». – «Пишите объяснительную записку: Планирование на заводе и как оно осуществляется. Потом узнаете, за что арестовали». (Он в записке найдёт какой-нибудь конец.)
Да не приучили ли нас за столько десятилетий, что оттуда не возвращаются? Кроме короткого сознательного попятного движения 1939 года, лишь редчайшие одиночные рассказы можно услышать об освобождении человека в результате следствия. Да и то: либо этого человека вскоре посадили снова, либо выпускали для слежки. Так создалась традиция, что у Органов нет брака в работе. А как же тогда с невинными?..
В «Толковом словаре» Даля проводится такое различие: дознание разнится от следствия тем, что делается для предварительного удостоверения, есть ли основание приступить к следствию.
О святая простота! Вот уж Органы никогда не знали никакого дознания! Присланные сверху списки или первое подозрение, донос сексота или даже анонимный донос[32] влекли за собой арест и затем неминуемое обвинение. Отпущенное же для следствия время шло не на распутывание преступления, а в девяноста пяти случаях на то, чтоб утомить, изнурить, обезсилить подследственного, и хотелось бы ему хоть топором отрубить, только бы поскорее конец.
Уже в 1919 главный следовательский приём был: наган на стол.
Так шло не только политическое, так шло и «бытовое» следствие. На процессе Главтопа (1921) подсудимая Махровская пожаловалась, что её на следствии подпаивали кокаином. Обвинитель[33] парирует: «Если бы она заявила, что с ней грубо обращались, грозили расстрелом, всему этому с грехом пополам ещё можно было бы поверить». Наган пугающе лежит, иногда наставляется на тебя, и следователь не утомляет себя придумыванием, в чём ты виноват, но: «рассказывай, сам знаешь!» Так и в 1927 следователь Хайкин требовал от Скрипниковой, так в 1929 требовали от Витковского. Ничто не изменилось и через четверть столетия. В 1952 всё той же Анне Скрипниковой, уже в её пятую посадку, начальник следственного отдела Орджоникидзевского МГБ Сиваков говорит: «Тюремный врач даёт нам сводки, что у тебя давление 240/120. Этого мало, сволочь (ей шестой десяток лет), мы доведём тебя до трёхсот сорока, чтобы ты сдохла, гадина, без всяких синяков, без побоев, без переломов. Нам только спать тебе не давать!» И если Скрипникова после ночи допроса закрывала днём в камере глаза, врывался надзиратель и орал: «Открой глаза, а то стащу за ноги с койки, прикручу к стенке стоймя!»
И ночные допросы были главными в 1921 году. И тогда же наставлялись автомобильные фары в лицо (Рязанское ЧК, Стельмах). И на Лубянке в 1926 (свидетельство Берты Гандаль) использовалось амосовское отопление для подачи в камеру то холодного, то вонючего воздуха. И была пробковая камера, где и так нет воздуха и ещё поджаривают. Кажется, поэт Клюев побывал в такой, сидела и Берта Гандаль. Участ ник Ярославского восстания 1918 Василий Александрович Касьянов рассказывал, что такую камеру раскаляли, пока из пор тела не выступала кровь; увидев это в глазок, клали арестанта на носилки и несли подписывать протокол. Известны «жаркие» (и «солёные») приёмы «золотого» периода. А в Грузии в 1926 подследственным прижигали руки папиросами; в Метехской тюрьме сталкивали их в темноте в бассейн с нечистотами. Такая простая здесь связь: раз надо обвинить во что бы то ни стало – значит, неизбежны угрозы, насилия и пытки, и чем фантастичнее обвинение, тем жесточе должно быть следствие, чтобы вынудить признание. И раз дутые дела были всегда – то насилия и пытки тоже были всегда, это не принадлежность 1937 года, это длительный признак общего характера. Вот почему странно сейчас в воспоминаниях бывших зэков иногда прочесть, что «пытки были разрешены с весны 1938 года»[34]. Духовно-нравственных преград, которые могли бы удержать Органы от пыток, не было никогда. В первый послереволюционный год в «Еженедельнике ВЧК», «Красном мече» и «Красном терроре» открыто дискутировалась применимость пыток с точки зрения марксизма. И, судя по последствиям, ответ был извлечён положительный, хотя и не всеобщий.
30
Часть Первая, глава 8.
31
А. А. Ахматова называла мне имя того чекиста, кто изобрёл это дело, – Яков Агранов.
32
Статья 93-я Уголовно-процессуального кодекса так и говорила: «анонимное заявление может служить поводом для возбуждения уголовного дела» (слову «уголовный» удивляться не надо, ведь все политические и считались уголовными).
33
Н. В. Крыленко. За пять лет. 1918–1922 гг.: Обвинительные речи по наиболее крупным процессам, заслушанным в Московском и Верховном Революционных Трибуналах. М.; Пг.: Гос. изд-во, 1923, с. 401.
34
Е. Гинзбург пишет, что разрешение на «физическое воздействие» было дано в апреле 38-го года. В. Шаламов считает: пытки разрешены с середины 38-го года. Старый арестант Митрович уверен, что был «приказ об упрощённом допросе и смене психических методов на физические». Иванов-Разумник выделяет «самое жестокое время допросов – середина 38-го года».