Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 14



Смерть была законной жиличкой под равнодушным небом, у нее были десятки лиц, и нельзя было угадать, когда и как вдруг разом рухнет мир от какой-нибудь ерунды: пьяного идиота в джипе, свинца или свинчатки, цифры в анализе.

Олег вспомнил, как ходили навещать однокурсницу – в больницу, откуда она уже не вышла, и знала, что не выйдет. Как она смотрела на них из-за невидимой, но всеми ощутимой черты, и в глазах темной тяжелой водой стоял вопрос: почему я?

Олег вспомнил другое и потянулся за новой сигаретой.

Эта девочка училась в параллельном классе, и он даже не знал ее имени, только в районе сплетения становилось сладко-тоскливо, когда со звонком она пересекала школьную рекреацию, – вот же вылезет слово из прошлого!

В пустой летний день они случайно встретились в метро – и, примагниченные, через час тыкались друг в друга губами в запущенном саду на Басманной. Прилежные ученики, они быстро прошли эту начальную школу, и стояли на лестнице в подъезде, на два этажа выше ее квартиры, замирая при каждом звуке, и ее прохладные пальцы путешествовали по его телу…

Олег все-таки закурил.

Тучный человек все стоял у перил, глядя в темноту моря. От казино неслись тяжелые удары синтезатора. По дорожке променада с грохотом проехала пара на мотоцикле, совсем молодые. Она обхватила его сзади и вжалась всем телом, подняв восхитительные бесстыжие коленки…

Леська погибла через день после его отъезда в Ригу.

С вокзала, еле дотерпев до дома, он бросился к телефону и набрал семизначный, выученный наизусть в балтийских дюнах шифр своего блаженства, ровный женский голос ответил ему: «Леси нет».

Глухой от счастья, он не расслышал черной бездны в этом ответе и спросил, когда она будет.

Потом мама Олега спросила, что случилось, а он не мог говорить. Невидимая рука держала его за горло; он пытался вздохнуть, и не мог.

Он приходил в ее подъезд и стоял у бесполезных перил, приходил в сад на Басманной и пол-осени просидел на парапете, обшаривая глазами опустевшее пространство… Ее нигде не было. Вообще – нигде. Не осталось ни голоса, ни пальцев, ни губ, ни шепота – ничего. А на кладбище он не поехал, потому что там ее, он знал, не было точно.

Нигде не было теперь и веснушчатого мальчишки, утром бежавшего за мячом, смеявшегося, собиравшегося жить… А была только звериная тоска и бесполезность всех человеческих умений, кроме одного: смиряться. Олег так и не научился этому, и научить никого не мог, и всякий раз спасался бегством – и теперь курил, пока Милька всхлипывал в темной комнате, обхватив руками мамину шею.

Человек у перил развернул тучное тело и пошел прочь от моря, широко ставя ноги.

Курт

Он не любил свое тело. С самого детства ощущал досадным привеском, все время помнил, как выглядит со стороны. Даже теперь, шагая от моря в переменчивом свете окон и фонарей, Курт держал в уме курильщика на гостиничном балконе и видел себя его сторонними глазами: толстого, неуклюжего, сопящего при ходьбе…

И по давней привычке разговаривать с собой пробурчал:

– Ну и с-смотри. Идет жи-ывой жи-ы-ырттрес. Про-шу п-полюбоваться.

Проклятое тело – сегодня он хотел избавиться от него насовсем, вместе с предательским заиканием! Дыра заросла бы быстро, через месяц никто бы и не вспомнил – был г-н Кальварт, не было г-на Кальварта…

Его никто не любил. Он знал это так же твердо, как порядок папок в ящике документации, и давно свыкся с людским отторжением. Помнил вечное раздражение, исходившее от матери: она хотела им гордиться, а он не оправдывал ожиданий, и к десяти годам стало ясно, что не оправдает. Отец вел с ним педагогические беседы, объявляя темы, как на уроке: сегодня мы поговорим о долге, Курт. И у Курта все съеживалось внутри, потому что, о чем бы ни говорил с ним отец, все приходило к обсуждению его, Курта, дефекта в этой области. Еще отец заставлял делать зарядку, – и он возненавидел ее.

Возненавидел ребят в классе – они с самого начала поставили его крайним в своей крысиной иерархии и не брали в игры: жиртрес, отойди. И он отходил.

Почтовые марки были его друзьями – тонкими щипчиками складывать их в блоки было наслаждением. Не реже двух раз в день он открывал пахнущий кожей альбом и, страница за страницей, проходился по зазубренным прямоугольничкам, проверяя, чтобы зубцы шли ровно. «Идиот!» – всплескивала руками мать, застукав его с щипчиками. «Ну идиот», – бурчал он, нюхая кожу альбома. Так было даже легче.

Только сестра любила его. Но сестра умерла этой зимой, и Курт остался один на свете – с матерью, давно уже синильной старушкой, почти не выходившей из комнаты. Она там смотрела телевизор и все комментировала вслух. Курт приезжал к ней иногда, ища в душе следы сыновней любви, но находил там только немного жалости.



Ему было сорок шесть, и жизнь его состояла из борьбы с расползавшимся телом, бессмысленной службы и вечеров в компании с собственным отражением в трюмо. Он брал с полки историю наполеоновских войн или том великих биографий – и погружался в грезы, пока не слипались глаза, а если был футбол, то смотрел футбол.

Курт мог назвать составы половины команд лиги и даже вел свою табличку. Иногда он играл по маленькой в тото, и пару раз выиграл.

А еще была – Вера.

Вера брала у сестры уроки фортепиано по вторникам и субботам, и Курт, случайно увидев ее, начал приходить в эти дни.

Он сидел в отцовском кабинете, перекладывая бумаги, и слушал робкие звуки разбора, мягкий голос сестры, и снова пассажи из сонат – то прихрамывающие на трудных местах, то словно пробивающие невидимую пробку заикания и легко несущиеся к коде. Тогда сердце его наполнялось радостью.

Потом он выходил к чаю и молчал за столом – когда он волновался, эта стена в горле становилась непреодолимой, и никакие упражнения не помогали.

Вере было теперь двадцать с небольшим, а впервые он увидел ее шестнадцатилетней. Высокая мягкая грудь под сарафаном изменила его жизнь. Появилась мечта. Он хотел погладить ее грудь. Нежно сжать в руке и что-то сделать дальше. Что – Курт представлял, ворочаясь в постели в стыдном поту. Это стало почти обязательным условием засыпания, и иногда ему казалось, что он прожил с Верой много лет.

В жизни Курта были и реальные женщины. Две. Если подходить к вопросу формально, то три. Он где-то читал, что половой акт засчитывается, даже если ничего понастоящему не было, но разрядка была. (Он вообще любил читать.) Так что – три женщины, три.

Но только Вера насмерть завладела его шарообразной головой и бычьим сердцем, уже начинавшим давать перебои на длинных дистанциях.

Когда сестра заболела, к тревоге за нее добавилась тоскливая пустота. Не стало вдруг ни вторников, ни суббот. Курт не видел Веру почти полгода – столько прожила сестра в онкологической больнице.

На похоронах он был как в тумане. Берта лежала в гробу и не могла подсказать ему, что делать, а Курт понимал только, что видит их обеих последний раз – сестру и девушку с высокой мягкой грудью.

Ему было очень жалко себя.

Вера пришла с большим печальным букетом и сама была так печальна и так хороша, что Курт совсем онемел. Пришла и ее мать – они с Бертой были знакомы.

– Д-да, она го… го… ворила… Зд-дравствуйте.

За столом сидели почти молча – только подруги сестры, помогавшие с поминками, негромко распоряжались блюдами. Мать, давно ничего не понимавшая и только что с большим аппетитом евшая рыбу, вдруг осмотрела собравшихся ясными глазами и завыла. Ее бросились утешать, овал стола распался, и Вера подсела к Курту.

Он замер, проклиная кусок, некстати оказавшийся во рту.

Но Вера ничего не говорила, а только гладила его рукав, и у Курта появилось время прожевать.

– Спасибо, – сказал он. – Спасибо в-вам.

– Я ее очень любила, – сказала Вера.

– Он-на вас т-тоже.

– Да. Я знаю. Вы – держитесь.

Курт кивнул, преодолевая желание поцеловать руку, лежавшую на рукаве его черного костюма. Он искал слова, но когда уже почти придумал их, Вера встала и отошла, коснувшись пальцами его плеча на прощанье. Остаток поминок, в решимости отчаяния, он исподлобья следил за нею, готовый к действию.