Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 15



Качалов был озадачен. О Художественном театре тогда никто еще ничего не слышал. Однако Первопрестольная манила, и Качалов отправился на ее покорение.

Всего один год понадобился ему для этого. Он стал кумиром театральной Москвы, ее гордостью. Слава Художественного театра была неотделима от славы Василия Качалова. Ни один из критиков не написал о нем хоть одного дурного слова – подобно зрителям, критики только изощрялись в похвалах.

Он играл всех: Юлия Цезаря и Барона из пьесы Горького «На дне», Петю Трофимова в чеховских пьесах и монаха Пимена в «Борисе Годунове», Ивана Карамазова, Чацкого и Николая Ставрогина, Гамлета и Глумова в комедии Островского «На всякого мудреца довольно простоты». Не существовало роли, с которой не мог бы справиться Качалов, столь велико было его актерское мастерство.

Бывая у Василия Ивановича, молодая Фаина Раневская сперва постоянно робела, волновалась, не зная, как с ним говорить, как к нему обращаться. Сам Качалов просил говорить ему «ты» и даже называть его Васей, но Раневская не могла на это пойти.

Он служил ей примером в своем великом благородстве. Однажды Раневской довелось присутствовать при том, как Василий Иванович, вернувшись из театра домой, на вопрос своей супруги о том, как прошла репетиция «Трех сестер», где он должен был играть Вершинина, ответил: «Немирович снял меня с роли и передал ее Болдуману». «Почему? – изумилась жена. – Ведь Вершинина должен был играть ты?» – «Болдуман много меня моложе, в него можно влюбиться, а в меня уже нельзя. Немирович прав, я приветствую его верное решение и нисколько не чувствую себя обиженным».

Раневская живо представила себе, сколько злобы, ненависти встретило бы подобное решение у любого другого актера. Посыпались бы заявления об уходе из театра, жалобы по инстанциям, начались дрязги.

Когда Фаина Георгиевна в 1946 году попала в Кремлевскую больницу с подозрением на опухоль, Качалов написал ей: «Кланяюсь страданию твоему. Верю, что страдание твое послужит тебе к украшению и ты вернешься из Кремлевки крепкая, поздоровевшая, и еще ярче засверкает твой талант.

Я рад, что наша встреча сблизила нас, и еще крепче ощутил, как нежно я люблю тебя.

Целую тебя, моя дорогая Фаина. Твой Чтец-декламатор».

Раневская сразу же, как только пришла в себя после операции, ответила из больницы Качалову, и Василий Иванович так же сразу послал ей большое письмо. «Не падайте духом, Фаина, не теряйте веры в свои большие силы, в свои прекраснейшие качества – берегите свое здоровье… – писал он. – Только о своем здоровье и думайте. Больше ни о чем пока! Все остальное приложится – раз будет здоровье, право же, это не пошляческая сентенция… Только нужно, чтобы вы были здоровы и крепки, терпеливы и уверены в себе».

Это письмо Раневская перечитывала столько раз, что выучила его наизусть (при ее профессиональной актерской памяти это было не так уж и сложно). «Если я на сей раз выскочу, – повторяла она, – то это благодаря Василию Ивановичу».

Был однажды такой случай. Зная о том, что Раневская спит и видит себя актрисой МХАТа, Качалов устроил ей встречу с Владимиром Немировичем-Данченко.

Раневская отличилась: по вечной своей рассеянности назвала Немировича-Данченко не Владимиром Ивановичем, а Василием Степановичем и… смущенная его странным взглядом, выбежала прочь из кабинета. Качалов, желая сгладить неловкость и, несмотря на конфуз, устроить переход Раневской во МХАТ, зашел к Владимиру Ивановичу еще раз, но с порога услышал: «И не просите: она, извините, ненормальная. Я ее боюсь…»

К слову, это псу Василия Ивановича, Джиму, Сергей Есенин в 1925 году посвятил стихотворение, которое так и назвал: «Собаке Качалова».

Недолгий период НЭПа можно охарактеризовать словами американского писателя Фрэнсиса Скотта Фицджеральда: «Это был век чудес, это был век искусства, это был век крайностей и век сатиры… Всю страну охватила жажда наслаждений и погоня за удовольствиями… Слово «джаз», которое теперь никто не считает неприличным, означало сперва секс, затем стиль танца и, наконец, музыку». Вообще-то Фицджеральд в своем эссе «Отзвуки Века Джаза» писал о Соединенных Штатах Америки, но эти слова в полной мере подходят и к Москве середины двадцатых годов прошлого века.



Люди, утомленные революциями и войнами, ждали праздника. Не простого удовлетворения повседневных нужд, а именно праздника, радости, удовольствия. «Индустрия удовольствия» не замедлила откликнуться.

В помещении театра «Аквариум» (ныне это театр Моссовета) устраивались весенние и осенние конкурсы красавиц, причем победительницы, занявшие первое, второе и третье места, награждались настоящими бриллиантами.

Воспрянув из пепла словно феникс, кинематограф обрушил на головы зрителей массу фильмов с участием мировых знаменитостей – Асты Нильсен, Мэри Пикфорд и Греты Гарбо. В кабаре, мюзик-холлах, театрах миниатюр буквально яблоку негде было упасть. Стали открываться новые театры.

Газеты обрели дореволюционный размер и вновь стали интересными. Вместо устрашающих декретов они печатали слухи и сплетни о знаменитостях, рассказы о звездах кино, рекламные объявления и конечно же знакомили читателей с сенсационными новостями. Появились журналы. Интерес к жизни известных людей порой становился чересчур пристальным. Марина Цветаева писала: «Изумительная осведомленность в личной жизни поэтов. Бальмонт пьет, многоженствует и блаженствует. Есенин тоже пьет, женится на старухе, потом на внучке старика, затем вешается. Белый расходится с женой… и тоже пьет, Ахматова влюбляется в Блока, расходится с Гумилевым и выходит замуж за – целый ряд вариантов… Блок не живет со своей женой, а Маяковский живет с чужой».

Вновь стали открыто отмечаться религиозные праздники, в прежние годы ушедшие в глубокое подполье.

Вернулись из небытия скачки с тотализатором, воскресли извозчики, у дверей растущих, словно грибы после дождя, ресторанов и гостиниц появились осанистые бородатые швейцары. Фуражка, галуны, позолоченные пуговицы – и никаких маузеров с буденовками!

Книжные прилавки оккупировали сочинения дореволюционных беллетристов – графа Салиаса, Шеллера-Михайловского, Шпильгагена и Боборыкина.

Новая жизнь слишком сильно походила на ту, дореволюционную, и оттого не могла длиться долго…

В 1925 году Павла Вульф с Фаиной Раневской поступили в передвижной Театр московского отдела народного образования (сокращенно – МОНО), снова начав работать с тем самым режиссером Павлом Рудиным, у которого Раневская столь плодотворно играла в Симферополе. Театр, надо признаться, был далеко не из лучших. Вот как о нем вспоминала Павла Вульф: «Несмотря на довольно сильную труппу, работа шла вяло, неинтересно, со всеми пороками провинциального театра, неряшливыми постановками, постоянными заменами. Беспрерывная смена руководства вносила беспорядок, ненужную суматоху, репертуар был пестрый, случайный. Все это привело к тому, что театр, просуществовав один зимний сезон, закрылся. Труппа распалась…»

Лето 1925 года Вульф и Раневская работают в украинском городе Святогорске (ныне – Артемовск), в театре при санатории, где отдыхали донбасские шахтеры.

В октябре 1925 года Фаина Раневская поступила в Бакинский рабочий театр. Павла Вульф с ней не поехала, она ожидала приглашения во МХАТ, которого так и не получила.

В Бакинском рабочем театре Фаина Раневская познакомилась с актером Михаилом Жаровым, Анискиным всея Руси, с котором ей предстояло не раз встречаться на съемочных площадках. Именно с Жаровым сравнил Раневскую Иосиф Сталин, сказав в присутствии множества кинематографистов: «Ни за какими усиками и гримерскими нашлепками артисту Жарову не удастся спрятаться, он в любой роли и есть товарищ Жаров. А вот товарищ Раневская, ничего не наклеивая, выглядит на экране всегда разной».

К Сталину можно относиться по-разному, но в умении правильно оценивать людей ему отказать нельзя.

Из ролей, сыгранных Фаиной Раневской в Баку, можно назвать певицу в спектакле «Наша молодость», сестру генерала Музу Валерьяновну в «Сигнале» и уборщицу Федосью Лукинишну в «Урагане».