Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 33



А из сумерек опять Оленька выступает, словно в воздухе нарисованная. Сама чуть светится как огнец, а сквозь нее все видать, слабенько так, темненько. А головка у ей гладенько причесана, а пробор светится. А личико у Оленьки белое-белое, не шелохнется; а шея в дюжину рядов бусами спеленута, до самой ямочки на подбородке; и на лбу, и на ушах все бусы, бусы, висюльки тож. А глазищи у Оленьки вполлица, поверху ажно под брови подходят, по сторонам до самых до висков, сами темные, а сами блестят, как вода в бочке в полночь. А глядит она этими глазищами в самую твою середку, так глядит, будто чего сказать хочет, а нипочем не скажет. И смотрит, и глаз с тебя не сводит, и словно усмехается, али вопроса ждет, али словно щас запоет, рта не раскрымши. А рот у ей, у Оленьки, красный, а сама белая, а от виденья от этого таковая жуть, будто не Оленька это, а сама Княжья Птица Паулин, да только не добрая, а словно она убила кого и рада.

И такой морок на Бенедикта найдет, словно он гонобобелю нанюхамшись. Ноги, седалище словно морозом обметало, а в пальцах будто звон какой и мурашки. И в грудях, али сказать в желудке, тоже звон, глухой такой, словно кто туда каменное ведро вторнул, пустое. А морок этот, на Оленьку похожий, ресницами поведет и опять смотрит, а глазищи у него еще больше стали, а брови союзные, черные, а меж бровей камушек, как слезка лунная.

Чего она от него хочет, проклятая?..

Этот пушкин-кукушкин тоже небось жениться не хотел, упирался, плакал, а потом женился – и ничего. Верно? Вознесся выше он главою непокорной александрийского столпа. В санях ездил. От мышей тревожился. По бабам бегал, груши околачивал. Прославился: теперь мы с него буратину режем.

И мы ничем не хуже. Так? Ай нет?

– Иммануил Кант, – наставлял Главный Истопник, – и тебе, склонному к философствованию, полезно это имя запомнить, – Иммануил Кант изумлялся двум вещам: моральному закону в груди и звездному небу над головой. Как сие надо понимать? – а так, что человек есть перекресток двух бездн, равно бездонных и равно непостижимых: мир внешний и мир внутренний. И подобно тому как светила, кометы, туманности и прочие небесные тела движутся по законам, нам мало известным, но строго предопределенным, – ты меня слушаешь? – так и нравственные законы, при всем нашем несовершенстве, предопределены, прочерчены алмазным резцом на скрижалях совести! огненными буквами – в книге бытия! И пусть эта книга скрыта от наших близоруких глаз, пусть таится она в долине туманов, за семью воротами, пусть перепутаны ее страницы, дик и невнятен алфавит, но все же есть она, юноша! Светит и ночью! Жизнь наша, юноша, есть поиск этой книги, бессонный путь в глухом лесу, блуждание на ощупь, нечаянное обретение! И наш поэт, скромный алтарь коему мы с тобой воздвигаем, знал это, юноша! все он знал! Пушкин – наше все: и звездное небо, и закон в груди!

– Ладно, – сказал Бенедикт. Бросил окурок, затер лаптем. – Хрен с вами, Никита Иваныч. Рубите хвост.

И лег поперек лавки.

Рцы

Зверинец у тестя большой, почитай целая улица, а по сторонам все клети да загоны. Спервоначалу хлев просторный, в том хлеву стойла, а в стойлах перерожденцы. Волосатые, черные – страсть. Вся шерсть по бокам в колтуны свалямши. Морды хамские. Кто о прутья бок чешет, кто пойло из жбана лакает, кто сено жует, кто спать завалился, а трое в углу в берестяные карты дуются, переругиваются.

– Ты что, опупел, с бубей ходить?

– А ты помалкивай!

– Ах так, значит. А вот тебе подкидон!

Тесть недоволен, когтями поскреб.

– Опять играем? А стойла не чищены!

Перерожденцы – хоть бы хны.

– Не бе, хозяин! Все будет чики-чики. Ходи, Валера.

– А вот мы вам козырного!..

Тесть заругался, повел Бенедикта дальше.

– Скоты… Бездельники… Я тебе, зятек, Терентия дам, он потише будет. Гляди только не перекармливай. Хотел Потапа тебе, да он норовистый. Узду грызет, хамит… Так… Тут козляки. Энтих вон на мясо держу. Энтих на шерсть. С них джерси знатное, теплое. Бабы любят.

– Чего это: джерси?

– Такое вязаное. Тута у нас куры. Тута я вольер построил, зайцев держу.

– Эвона как!..

Бенедикт голову задрал – точно: клетка из прутиков плетеная, высокая-превысокая; в клетке цельное дерево растет, а на самой на верхушке – гнездо, а в гнезде, точно, зайцы. Вот один хвост высунул, помахивает. Будто дразнится. А Бенедикту теперь и помахать нечем. И кобчик саднит… И дальше, рядами, все клети, клети… А тесть идет себе, направо-налево рукой тыкает:

– Тута тоже курьезы у мене. Живность всякая. Без обеда не сидим. У мене птицеловы цельный день в лесу сидят, полны силки приносят. Воробьятки, соловьятки в пироги хорошо. Супруга моя, Феврония, до них охотница. Не всяку птицу, конешно, есть можно. Спервоначалу на холопах проверяем. Анадысь споймали птичку таку махоньку, красненьку, глазки бусинками; и пахнет вкусно, и голосишко такой приятный. Хотели в маринад, а опосля призадумались: дай-к холопу скормим. Он ее кусь, да и об пол хрясь, да и дух вон. Смеялися!.. А если б мы?! то-то!.. С природой глаз да глаз нужон!

Вот еще клеть, а в ней тоже дерево, с дуплом, мшистое такое.



– А тут чего? Никого не видать.

– А… Тут древяницу держу.

– Древяницу споймали?!?!

– Ага. Она в дупле хоронится.

– Во как…

Тесть кнут поднял, которым он перерожденцев-то охаживал, между прутьев просунул и по стволу постучал.

– Древяница! Вылазь!.. Вылазь, кому сказал!..

Молчит. Не хочет.

– Вылазь, говорю, сукина дочь!!! – Тесть кнутовищем в дупло тыкнул.

И точно – быстро выглянула, мелькнула как тень и назад головку спрятала.

– Видал? – обрадовался тесть.

– Чудеса… – обомлел Бенедикт.

– То-то. Эту в суп хотим. Так… Чего ж тут еще?..

А в клетях и плетенках все свиристит, кулдычет, перепархивает – что твой лес. И там вон на веточке соловьяток дюжина, как мышки. И там, глядь, синее перо мелькнуло. И в дальней клети тоже дерево голое, объеденное, без коры, и с того дерева сук торчит, голый тож, и на суку чего-то висит, белое, мятое, дырчатое, как ветхая простынь.

– У меня всего запасёно… То-то, зятек! Летом ли, зимой – полная чаша. Пойдем амбары покажу.

Показал амбары, где хлебеда хранится, садки рыбные показал, огороды. Хозяйство крепкое – не то слово. Бенедикт и не думал, что такое богатство на свете водится. Теперь, стало быть, и он добру этому вроде как хозяин?! Хорошо!

Право, хорошо оно обернулося, грех жаловаться. Еще боялся чего-то… Чего боялся? Ничего такого уж страшного. Семейство дружное, за стол вместе садятся. Стол каждый раз от стены до стены яствами уставлен, а все до крошки съедают, Бенедикту за ними не угнаться.

Теща, конечно, больше всех себе накладывает, али, как Кудеяр Кудеярыч высказал, лидирует. За ней тесть, опосля – Оленька, ну а уж Бенедикт в хвосте плетется, сколько ж они над ним смеялися! Но по-доброму.

А берем не что ни попадя, а все по порядку. Спервоначалу на пирожки налегаем. Штук сорок в рот себе побросаем, один за другим, один за другим, как горох. После – черед оладьям. Энтих тоже без счета. После папоротом закусим. Разогревшись, к супу перейдем. Тарелок пять откушамши, скажем: – Ну-ка, вроде аппетит проклюнулся! – тогда уж черед мясу. После мяса – блины: сметанкой полить, грибышей поверх шмякнуть, трубочкой свернуть и – господи, благослови! Жбан блинов-то и усидим. Потом, конечно, жамки сладкие с толчеными огнецами, ватрушки, пышки, а после – сыр и фрукты.

Бенедикт нипочем не хотел сыр и фрукты. Сопротивлялся.

– Это после сладкого?! Сыр?! Вы что?

Смеялися над ним:

– Объясняли же тебе: супруга моя, Феврония, из французов! Ведь объясняли?

Ведь какие вредные французы эти: поешь сыру – тут тебя и выворотит, и прощай обед. Хоть сначала начинай. А крыжовник этот, фрукт кислый, страшный, волосатый, и того хуже. Грызешь, плачешь: козляком себя чувствуешь.

Это обед. Но, окромя обеда, тоже перекусываем: завтрак, второй завтрак, полдник, ужин, – обязательно. И на ночь с собой миску с едой дадут: а ну как ночью встанешь, по нужде али как, а от голода кишки сведет? Боже упаси.