Страница 32 из 36
Никто не видел, как он сорвался в холодную стремнину. Может, прошёл поезд и закачались доски, может, сам запнулся по хромости, может, поскользнулся на подгнившей сырой доске? – известно только, что Пётр упал с моста и его задубелый труп прибило к берегу километром ниже по течению.
Смерть Петра, как это ни странно, разбудила совесть в недавно битой им Марии Хайми. Та всё же не посмела, не нашла в себе сил благословить семейное счастье своей дочурки. Она решила сама отговорить Мишку от его затеи – решила объяснить ему, что, даже женившись на змее, нельзя быть уверенным, что она тебя не ужалит. Или так: сочетаясь браком с уличным фонарём, пустое думать, что с этих пор он будет светить только одному тебе. И когда Мишка приехал на похороны Петра, Мария Хайми не нашла места лучше, чем кладбище, и времени лучше, чем молчаливые минуты проводов покойника, чтобы очистить совесть перед женихом своей дочери. Голову её покрывал цветастый платок, несовместимый с выбранным местом и часом, – это лишь подчёркивало, что пришла она сюда не ради Петра, на чьём счету записана вина в умалении её шевелюры, а ради Мишки или, что вернее, ради себя самой: ведь если верно, что совесть – это дар неба, данный человеку для спасения души, то облегчённая совесть больше всего нужна её хозяину, чем кому бы то ни было.
Когда гроб завалили землёй, Мария Хайми отвела Мишку за кресты и начала ему что-то втолковывать. Она говорила – и я видела, как от её слов Мишкино лицо становится пепельным.
В тот же день, не оставшись на поминки, Мишка вернулся в Ленинград. И пока мы в Мельне пили водку за упокой увечной Петровой души, Мишка в Ленинграде выстрелил себе в рот из именного дедовского револьвера.
Николай ВТОРУШИН
Старуха говорила так долго, что возникшая вдруг тишина осознаётся не как гармония мелких звуков, а как уродство – глухота. Сквозь глухоту упорно продирается жужжание осы, кружащей над земляничным вареньем. Скрадывая паузу, прикрывая её движением, я поднимаюсь со стула и наливаю остывший чай в давно опустевший стакан Анны Михайловны. Старуха задумчиво сбивает сухой ладонью осу с варенья, оса потешно кувыркается на скатерти и исчезает со стола. В плотной глухоте я ставлю на место пустой чайник, опускаюсь на стул и чувствую под собой раскалённый уголь. Вскакивая, задеваю стол – звонко подпрыгивает чайник, глухоты как не бывало, – на стуле корчится, дёргая полосатым брюшком, раздавленная оса. От моего прыжка старуха приходит в себя.
Анна ЗОТОВА
– Я говорила… для двоих этого дома много. Если хочешь, живи с нами. Можешь выбрать любую комнату – платить не надо. Мы с Натальей всю жизнь о ком-то заботились… Для тебя этот город – чужой, ты в нём один, тебе приходится делать работу, какую не пристало делать мужчине…
Николай ВТОРУШИН
Жить с ней в одном доме?! Подчиниться её тесному универсуму? Но в нём не повернуться, как в печной трубе. А разрушить его она не позволит. Не-ет… С меня достаточно того, что я живу в чужом городе, зачем проживать в нём чужую жизнь?
– Я подумаю.
Анна ЗОТОВА
– Я рассказала всё, что могла. В нашем доме не осталось мужчин. Они ненавидели жизнь, и жизнь отплатила им за их ненависть. Но я никак не пойму, что же в ней было для них так непереносимо? Скажи мне: почему они её ненавидели?
Николай ВТОРУШИН
– Я понял иначе. Они и не думали ненавидеть жизнь. Они её любили. И делали это благородно: чувствуя её расположение к себе, были ей верны и преданы, а видя пренебрежение, уходили от неё первыми. Только двое подкачали: в Якове было слишком много доверчивой фатальности, а Пётр любил по-пёсьему, без достоинства. Во всех остальных благородства и достоинства было хоть отбавляй! В этом – объяснение. Ведь в гордой любви нет прощения, и когда жизнь им изменяла, они даже не интересовались, почему так вышло, они просто раз и навсегда от неё отворачивались. – Пожалуй, это звучит слишком красиво, чтобы быть правдой. Да и старуха не поверит – как могут её родичи любить?! Для неё любовь – вещь не из их гардероба: надень на них, и получится что-то нелепое, вроде цыганки в брюках. Больше меня не пригласят жить в этом доме…
13
Николай ВТОРУШИН
Водка жаром разбегается по жилам, теснит вон из сердца холодное величие декабря. В песне метели, распустившей белые космы, уже слышится радость – так может веселить яростный вой пожара. Роман Ильич зорко следит за столом, он начеку – стаканы полны на четверть, на один глоток. Я запиваю водку прямо из литровой банки, закусываю картошкой, смотрю в окно на мглистую декабрьскую метель, укутавшую землю в снег. Трубы воют ведьмбчками, и нет больше желаний – только бы сидеть здесь, вытянув ноги в тепло рефлектора, чувствовать огонь, бегущий по жилам, только бы слушать древнюю песню пурги, фоном подложенную под повесть о закате Зотовых; слушать саму повесть – из уст свидетеля, который не держит зла на этих людей и которому, собственно говоря, плевать, говорить ли про них или про давешний скандал на рынке, когда у одной торговки в бочке солёных огурцов нашлась дохлая крыса. Хорошо, что ему плевать – он не ищет потаённый смысл в их в общем заурядных русских жизнях, не ищет предначертанную им от века судьбу; ему понятны эти люди, а понятное – всегда просто, будь то печная вьюшка или теория филогенеза. А в старухе нет понимания. Оттого она и разыскивает человека, способного понять её родню, но понять так, чтобы те и в самом деле оказались виновны во всех сочинённых ею грехах: в братоубийстве, женоубийстве, детоубийстве, в жестокости и равнодушии, в ненависти и злобе к жизни, – она хочет, чтобы равнодушие уживалось в них с ненавистью и чтобы ей объяснили: как это может быть? Старуха ищет человека, способного развеять её сомнения относительно ею же вынесенного приговора – во мне она такого человека не нашла… А Серпокрыл, который всё понимает, понял и это, и теперь я окажусь виновным в болезни старухи, которая, быть может, просто промочила ноги…
Роман Ильич откусывает макушку варёного яйца и высыпает в рот – вослед закуске – щедрую щепоть соли.
Роман СЕРПОКРЫЛ
– Скучно тебе здесь, поди, раз после бабки Зотовой готов ещё раз всю эту историю…
Николай ВТОРУШИН
Дело не в скуке, просто моё воображение голодно, как триумфальная арка, – оно может сожрать армию. Теперь я сам сочиняю историю Зотовых, складывая, как пазлы, кусочки рассказов и легенд в надежде, что в итоге откроется нечто цельное, какие-нибудь «Бурлаки на Волге»…
Роман СЕРПОКРЫЛ
– Мы с Мишкой Зотовым были закадычные приятели. Секретов друг от друга не держали, делились, по-мальчишески, всем – от грибных мест до сердечных тайн, поэтому скажу точно: о семье Хайми он знать ничего не знал и с фамилией этой был знаком разве что со слов своей двоюродной тётки, упоминавшей ссыльного студента в сказании о переселении Зотовых в Мельну.
Как только мы сдали последний экзамен за десятый класс, из Ленинграда к Мишке примчался дед. Семён не был в Мельне лет шесть, однако самостоятельно решил, что именно Мишка выведет Зотовых в тот учёный, неугомонный мир, из которого возник когда-то перед Семёном ссыльный студент Сергей Хайми. Одним словом, дед во что бы то ни стало решил определить Мишку в университет. И то правда, через мать от деда-зоолога досталась Мишке любовь к разной мелкой живности – обожал ловить жуков и стрекоз и считать им ножки-крылышки, – но об университете он не мыслил и никогда о нём не говорил. Однако на предложение деда согласился сразу – не из покорности, просто он моментально поверил, что это именно то, что нужно.
В Ленинграде Мишка два года трубил на брони в каком-то химическом институте – выдувал в стеклодувной мастерской реторты и колбы, – потом-таки поступил в университет и стал наведываться в Мельну на каникулах. Потом умер Семён, за месяц сделавшись дряхлым, слюнявым стариком, и Мишка опять приехал домой. Он привёз из Ленинграда в заказном автобусе гроб и под хлипким осенним дождём похоронил деда на кладбище, за часовней, где уложены остальные Зотовы, чьи остатки удалось собрать по свету.