Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 36



А что Позье? Тридцать лет жизни, проведенные в России, научили мастера многому, и он – раньше самого императора! – догадался, кто станет управлять Российской империей… Ювелир сказал:

– Государь, я согласен осыпать бриллиантами всех голштинцев, но предупреждаю: бриллианты мои будут фальшивыми!

– Ах, Позье, как хорошо вы меня поняли! Я и сам хотел просить вас об этом, чтобы мне излишне не расходоваться…

Принц Георг Голштинский был возведен в фельдмаршалы с жалованьем в 48 000 рублей, а его братец Петр Голштинский, тоже получив чин фельдмаршала, стал петербургским губернатором. Император говорил свите, что на время похода в Данию его дядья останутся в столице, чтобы его именем управлять «глупой» Россией:

– Адам Олеарий был прав, напророчив, что Голштинию ожидают великие времена, а Россия станет лишь придатком моей Голштинии!

Принц Георг стал и шефом Конной лейб-гвардии. Секретарь полка Федор Елгозин потребовал Потемкина в «Штабные палаты»:

– Эй, богомол! Какую руку наверху имеешь?

– Да никакой – волка ноги кормят.

– Может, ближние при дворе шевелятся?

– И родни нет в столице. Одинок как перст.

– Вишь ты как! – подивился Елгозин. – А велено тебе бывать в адъютантах при дяде императора – принце Голштинском…

Потемкин и сам был удивлен такому скорому взлету. Но парень уже распознал, на чьей стороне сила, и покорно за этой силой следовал. А принц Георг оказался мужик противный: не позабыла душа его гадючья, что, служа Фридриху II, бывал не раз бит воинством русским. И однажды при гостях схватил вахмистра за ухо:

– А-а, руссише швайн… плёх зольдатен, плёх!

Потемкин позор стерпел: «Ну, погоди, пес паршивый…»

Орловы уже не первый раз подступались к Екатерине:

– Чего время тянуть напрасно? Вели учинять – и учнем.

Но она понимала, что история не любит, когда ее подталкивают в спину, – история сама назначает сроки.

– Чем больше сдерживать негодование, – отвечала женщина конфидентам, – тем мощнее последуют взрывы ярости общенародной…

Бретейль докладывал в Версаль: «Екатерина все более пленяет сердца русских… духовенство и народ вполне верят ея глубокой и неподдельной скорби». И что бы отныне ни вытворял ее супруг, он все делал во вред себе и на пользу своей жене. Прусский король – даже издали! – ощутил, как клокочет кипяток возмущения в русском котле, а напор пара готов сорвать с котла крышку. «Слушайтесь жену, – диктовал Фридрих в письмах к императору, – она способна быть очень хорошей советницей, и я убедительно прошу вас следовать ея указаниям». Король в эти дни сказал Финкенштейну, что русское дворянство неспособно выделить из своей среды российского Кромвеля!

– Но зато оно способно убивать своих царей!

Опохмелясь с утра квартой английского пива, Петр к обеду едва переставлял ноги, и не было такого застолья, когда бы лакеи не тащили его волоком на постель, когда бы не наболтал он чепухи, предавая множество государственных тайн. Иноземные курьеры скакали из Петербурга с полными сумками посольских депеш: ах, сколько секретных сведений, ах, сколько смешных анекдотов! С напряженным вниманием наблюдали за обстановкой при русском дворе иностранные послы. Многие из них уже пытались проникнуть во внутренний мир Екатерины, дабы расшифровать тайны, которые руководят женщиной, претерпевающей массу оскорблений от мужа. Но дипломаты в бессилии отступали перед этой непроницаемой загадкой…

Орловы тишком представили Екатерине капитана Петра Богдановича Пассека: мрачный великан с лицом отпетого забулдыги не придумал ничего лучшего, кроме свирепого натиска:

– Ты долго будешь держать нас в нетерпении? Пентюх голштинский над русскою гвардией ставлен, а немки ихние голышом прикатили на сало наше, теперь, гляди, алмазами засверкали.

– О чем вы, капитан? – хмыкнула Екатерина.

Пассек, упав на колени, грубо хватал ее за платье:



– Укажи только, и не станет злодея! Все видят, как исстрадалась твоя ясная душенька… Зарежу пса твоего!

Такое чистосердечие перепугало Екатерину:

– Да бог с вами, капитан, или выпили лишку? Распустили языки свои длинные и меня погубите!

Она чувствовала, что барон Бретейль, посол Франции, и граф Мерси д’Аржанто, посол венский, настойчиво ищут случая повидаться с нею наедине. Екатерина ловко уклонялась от их визитов, стесненная еще и тем, что ребенок, колышущий чрево, уже мешал ей; она страстно желала избавиться от плода. Все чаще в беседах с Орловыми она обсуждала поведение Никиты Панина, жаждавшего посадить на престол цесаревича, дабы от имени Павла (но своей волей!) управлять государством…

– Если это правда, – размышляла Екатерина, – что Никита Иваныч волочится за Дашковой, так пусть Дашкова уступит ему в страсти, потребовав за это отказа от честолюбивых умыслов.

Гришку Орлова при этом даже передернуло:

– Да постыдись, Катя! Нельзя же так…

Екатерина без смущения отвечала ему по-немецки:

– В политике удобны любые методы, а стоять в карауле над чужою нравственностью не нанималась. И не думай, что Дашкова старается намастерить из России пейзажей голландских. Она – лишь отражение Панина, только в зеркальном повороте, каковым гравюра и отличается от портрета живописного. Желая сделать меня обязанной ей, Дашкова желает вертеть мною потом, как ей хочется…

В этих словах – разгадка всей сложности отношений двух женщин, следивших одна за другою, как будто они соперницы в любви.

В апреле Петр с избранными людьми свиты тайно покинул столицу. Скоро показался Шлиссельбург, за острыми фасами жемчужно сверкали ладожские волны. В крепости Петр устроил обед с царственным узником. Сначала он присматривался к Иоанну Антоновичу настороженно, потом этот идиот показался ему симпатичен. Во время беседы Иоанн, прежде чем отвечать на вопрос, брался рукою за нижнюю челюсть, управляя ею, а речь его была едва доступна для понимания. Покидая крепость, Петр сказал свите, что в этом человеке обнаруживается «высокий воинский дух». Вернувшись в столицу, он спьяна заявил при дворе, что вернет Иоанну свободу, женит его на голштинской кузине и завещает им всю империю… Весною в Аничковом дворце началось пьянство великое. Еще не потеряв разума, Петр стал угрожать датскому послу Гакстгаузену:

– А вы не рассчитывайте, что мою великую Голштинию можно и далее держать в небрежении. Я включу русскую армию в состав армии непобедимого Фридриха, господина моего, и мы станем отнимать у вас провинцию Шлезвиг…

Гакстгаузен побледнел, будто из него кровь выпустили.

– Как мне будет позволено, – спросил он, – понимать ваши слова? Или это шутка? Или… объявление войны моей стране?

– Считайте, что Россия объявила войну Дании…

Сюда же, в Аничков дворец, прибыли вызволенные им из ссылки герцог Бирон и граф Миних (два паука, всю жизнь один другого пожиравшие). Петр решил помирить их одним залпом. Бирона украсил лентою Андрея Первозванного, а на Миниха нацепил золотую шпагу. Потом вручил старикам по громадному бокалу венджины.

– Поцелуйтесь, – велел, – и будьте друзьями…

Но тут Лизка Воронцова отвлекла внимание императора, и заклятые враги, даже не отхлебнув из бокалов, разошлись по углам… Петр вскоре потребовал от Бирона уступить права на корону Курляндии своему дяде – принцу Георгу Голштинскому: из русского покровительства Курляндия перемещалась под влияние короля Пруссии, а Фридрих давно мечтал наложить лапу на всю русскую Прибалтику.

Бирон, горько рыдающий, навестил Екатерину.

– Хоть вы, – сказал он, – вы-то понимаете мое горе?

– Да, герцог. Мне жаль вас. И вас, и… Россию.

– Двадцать лет страдать в ссылке, чтобы, обретя свободу, лишиться всего, что меня удерживало на этом свете!

Екатерина отвечала Бирону – разумно:

– Не отчаивайтесь. Георг Голштинский не может попасть в Митаву, ибо герцогский дворец занят принцем Карпом Саксонским, который узурпировал корону курляндскую. Ни вы, герцог законный, ни Георг Голштинский, герцог незаконный, никто не может вышибить из Митавы этого пришлого наглеца.