Страница 19 из 36
– Извините его, – отвечал дядя, учтивый барин.
– Могу и по-польски, – вступился за себя Гриша…
Кое-как Потемкин начал болтать по-французски, однако (назло герру Литке) делал вид, что немецкий язык ему недоступен. Вскоре он обнаружил в себе дар актерского перевоплощения. Точно подражал чужим манерам, искусно копировал голоса. Мог живо представить переполох на птичьем дворе или драку кошки с собакой. Сделавшись заводилою пансиона, Потемкин потешал школяров, злорадно высмеивая самого Литке, и тот решил сразить юнца одной фразой:
– Вы разве готовитесь в комедианты для балагана?
– Нет, в митрополиты, – ответил ему Потемкин…
С этими словами он покинул пансион. Ни генерал-поручик Загряжский, ни президент Кисловский ничего не могли с ним поделать. Потемкин днями просиживал с дворнею на кухнях, слушал сказки бабок-ведуний, гонял голубей на крышах или (с явной придурью) становился на запятки дядиной кареты, вроде выездного лакея. А по ночам прокрадывался в кабинет Кисловского, где читал, засыпая под утро на бильярде. Скоро он настолько привык к зеленому сукну, что уже пренебрегал постелью, и Кисловский сказал жене:
– Оставим урода. Пусть живет как хочет…
Потемкин надевал нагольный тулупчик, слонялся по Москве, пропадая в Обжорных рядах, юрко мельтешил в толпе приказных, пока кривые дороги безделья не привели его в церковь святого Дионисия в переулке Леонтьевском – он сделался певчим! И когда в пасхальную ночь храм озарило теплыми огнями, Григорий Потемкин вступил в согласие хора – душевно и хорошо. Под серебряный купол церкви поплыл чистый, как ручей, голос смоленского парня…
После заутрени один вельможа обратил на голос Потемкина особое внимание и спрашивал настоятеля храма:
– Где вы столь утешного певчего раздобыли?
– Сам пришел. Дворянин смоленский.
– А служит ли где?
– Да нет. Баклуши на Москве бьет…
В мае 1755 года Потемкин был записан в Конную гвардию – рейтаром. Иначе говоря, рядовым солдатом кавалерии.
Это был год значительный для России!
Зимою маменька навестила сына в Москве, и Григорию было стыдно за убожество ее. Садилась она в дверях покоев обеденных, проверяя у лакеев, какие объедки после гостей на кухни выносят. И что на тарелках оставалось, все поглощала с завидною жадностью, а фруктаж редкостный (будь то корки апельсинов или ананасов) совала в прорехи платья, точно цыганка-побирушка. За такое поведение Кисловские прозвали ее «смоленская тетушка – сливная лохань»… Дарья Васильевна поведала сыну, что старшую дочь Марью выдала за капитана армии Николашу Самойлова, человек он нраву трезвого и жену содержит исправно. А к Марфиньке уже подлаживается Васенька Энгельгардт – соседский, из шляхты смоленской.
– Вот ужо, даст бог, – уповала вдова, – и других дщериц по мужним рукам распихаю… А ты-то как, сердешный мой?
– Да я, маменька, все думаю. Живу и думаю…
– Чего же думать тебе, ежели сыт, обут и одет? Тут и думать не стоит, а надобно в домах бывать свойских и заранее для себя богатеньку невестушку приискивать…
Потемкину было уже 15 лет. Зима трещала за окнами – морозная, солнечная; снегу навалило – душа радовалась. В доме Загряжских на Моховой собрались вечером родственники, стали обсуждать новый указ царицы. Генерал-поручик сам и зачитывал по бумаге:
– «Великое число у помещиков на дорогом содержании учителей, из которых большая часть учить не могут». Верно – не могут! Чту дале: «Принимают и таковых иноземцев, кои лакеями, парикмахерами и другими подобными ремеслами всю жизнь свою препровождали». Ишь как! – заметил генерал. – Тут истинно матушкой-государыней подмечено… Ну, побреду далее: «А таковые в учениях недостатки реченным установлением исправлены будут, и желаемая полза надежно чрез скорое время плоды свои произведет…»
Все притихли. Ясно же и так, что корпуса кадетские (Сухопутный и Морской) в чины офицерские выводили, а где дворянину науки постичь? А где разночинцу себя образовать?
Дарья Васильевна, указа не осилив, спрашивала:
– Никак снова война с турками будет?
Ей растолковали: в «реченном установлении» сказано об основании университета с гимназиями – для дворян и разночинцев.
– Вот Гришку твоего и надо бы в университет!
– А что это такое?
– Заведение.
– Так в заведения пить ходят, там воров много.
– Ты питейное с наукой не путай. Университеты издавна в образованных странах имеются, как извечные питалища юности нравами добрыми и вкусами здоровыми… Чего ж тут не понять?
Перед сном мать сказала сыну:
– Тебя в новое питалище определять задумали. От казны здорово и вкусно кормить станут. Ты держись за это место. Не проворонь. Сам ведаешь, что мы с тобой бедные – чужим столом сыты…
Потемкин отмахнулся с небрежностью:
– Ах, маменька, мне равно, где питаться…
Место для университета подобрали у Курятных ворот Китай-города, где расположились Главная аптека и буйная остерия «Казанка», куда в годы минувшие сам Петр I заглядывал, чтобы перцовой ахнуть и закусить грибками. Трактир этот разломали, а пьяниц выгнали. На старой почве поселялась новая жизнь.
4. Очарование юности
Настал день открытия Московского университета…
Отмолясь перед иконою Казанской богоматери, воспрянули все те, кто билеты имел пригласительные, и дружным скопом подвигнулись в залы актовые, где читано им было с кафедр четыре речи о пользе научной. Потемкину пришлась по сердцу первая, прочтенная магистром Антоном Барсовым на языке русском. А потом пошли читать на латыни и французском, отчего рейтар Конной гвардии вежливо поскучал. Последним выбрался на кафедру Иоганн Литке – с речью немецкой…
В ряду гимназическом, ряду дворянском, стоял подле Потемкина отрок-увалень (губы толстые, а глаза смешливые).
– У-у, ферфлюхтер вредный, – шепнул ему Гриша.
– Никак, ты меня эдак? – оторопел отрок.
– Не тебя, а Литке…
Сидели в креслах дамы знатные и персоны значительные, толпились, ко всему внимательные, родители, по стеночке жалось купечество именитое, терзаясь мучительно: «Как бы нас теперича на эту вот штуку налогом новым не обклали…» И был стол пиршественный, и была иллюминация великая. Потемкин поглазеть на чудеса любил, а потому все, что показывали, разглядел. В огнях изображен был Парнас, там Минерва восхваляла императрицу России, а младенцы многие (сиречь, купидоны шустрые) упражнялись в науках. Один из них, славе потворствуя, чертил в небесах имя фаворита Шувалова, а скромный ученик с книгою восходил к престолу Минервы, которая приличным жестом одобряла его похвальное поведение. Истина повергала символы зависти и невежества. Младенец ломал ветвь пальмовую, показывая студентам венцы лавровые и медали наградные, которые, вестимо, получат лишь преуспевающие в науках.
Кто-то тронул Потемкина за рукав кафтана – это был толстый отрок-увалень, который назвался Денисом Фонвизиным:
– Шувалов, яко куратор наш, гостям конфеты со стола царицы прислал. А вот и приятель мой – Яшка Булгаков… люби его.
Булгаков был Фонвизину под стать – тоже упитанный недоросль. Сообща решили идти наверх, чтобы конфет себе раздобыть. В их компанию сразу же ввинтился четвертый малый – совсем тощий, обтрепанный, вида захудалого, по имени Васька Рубан:
– Господа благородные, сколь живу, а про конфеты только слыхивал, но видеть не доводилось… Посмотреть на них дадите?
– Пошли с нами, – притянул его к себе Потемкин.
– Да я же не дворянский сын – разночинный. Вам-то ништо не будет, а меня разложат возле конфет и выпорют.
– Плюнь! – баском отвечал Фонвизин. – Мы, столбовые, правда, гербов на лбу не таскаем, а все равно пороты бываем…
На лестнице их задержал Сережа Кисловский:
– Гришка, куда целую шайку ведешь?
– Конфеты красть.
– Попадешься – вовек чести дворянской лишишься…
Все заробели. Потемкин один проник в залу для вельможных гостей, где были развешаны на шелковых лентах конфеты величиною с огурец. И, ничуть не сумняшеся, нарвал конфет будто фруктов с ветвей своего сада, всех приятелей оделил.