Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 35

В доме касимовского царевича, что по левой стороне Мясницкой, где селилось семейство Долгоруких, – тоже отвечеряли. А отвечеряв, дружно – всем семейством – плакали…

– Это ты виноват! – сказал Алексей Григорьевич, хватая Ивана за волосы. – Убить тебя мало, что не Катька на престол села!

– Чего уж тут! – подскочил князь Николашка. – Если бы я при государе состоял, я бы не так плох был… Давайте бить Ваньку.

Княгиня Прасковья Юрьевна вступилась за сына старшего:

– Уймитесь, окаянные! Полно вам Ванюшку-то мучить…

На пороге, разматывая заледенелые шарфы, явился черный арап Петра Великого – Абрам Ганнибал, и лицо негра, в трещинах, лоснилось от гусиного жира. Кинулся к Ваньке, целовал его:

– Милостивец мой! Сокруши печали мои… Бежал я из Селенгинска, куда сослан был Голиафом прегордым – Меншиковым. У границ китайских службу имел, худо мне! Хотел в землях чужих утаиться, да не привелось за рубежи бежать – шибко стерегли меня…

Тихо стало в доме Долгоруких. Едва-едва опомнились.

– Пентюх чумазый! – сказал князь Алексей Григорьевич. – По дороге-то к нам заезжал ли ты куда-либо?

– Нет, – отвечал арап. – Из Селенгинска – прямо к вам!

– Ступай вон, – заговорила Прасковья Юрьевна. – Опоздал ты шибко: ныне от нашего дома фавору тебе не выпадет.

– Дурак ты, Абрамка, – сказал князь Иван. – За милостями новыми езжай в Питер до Миниха.

Абрам Ганнибал с колен поднялся. Выпученными глазами (а в них – степи, вьюги, версты, безлюдье) оглядел всех и с криком выскочил… Еще тише стало в доме Долгоруких. Мучились.

– Кажись, – прислушалась Прасковья Юрьевна, – подъехали… А кто подъехал к дому нашему – не худой ли кто? Выгляньте.

Аленка, младшая, протаяла ртом замерзшее оконце.

– То царица порушенная! – заверещала. – То Катька…

Вошла «ея высочество» – подбородок кверху. В чем была, прямо из саней, так и примостилась у стола. Скатилась с головы ее шапка, открылся затылок невесты – нежный, молочный.

– Вот и отцарствовала свое! Примите, родители дорогие, царицу на постой прежний. Уж не взыщите, миленькие: есть да пить из вашего корыта, как ране, стану… – И завыла вдруг, страшно, по-волчьи: – Это вы виноваты-ы… Плясала бы сейчас в Вене со своим Миллезимчиком! А ноне брюхата я сделалась! Травить надо! Дите царское – беды ждите… Он – престолу наследник, дите мое – корени петровского… от дому Романовых!

В эту ночь князья Долгорукие испепелили в прах подложное завещание. Одно – царем не подписанное (чистое), а другое – то, что подмахнул за царя князь Иван. Не знали они, что делать с Катькой – рожать ей дитятю от корени царского или затравить его сразу, еще во чреве?

Глава третья

И замутилась земля Русская от слухов московских.

– Что деется? – толковали всюду. – Люди фамильные, ненасытные опять ковы противу нас строят. Что они там говорят по ночам? Или в окно давно не летали? Так мы их пустим…

Отзывалось по домам и трактирам не шепотом, а в голос:

– Не токмо мы, шляхетство служивое, но и люди знатные кирпичи уже собирают – верховных бить станут! То им не пройдет даром, чтобы замышлять тайно… Эка, придумали: вместо единого царя – целых восемь на нашу шею. Доконают нас совсем, хоть беги!

И на всю Москву раздавался гневный рык Феофана Прокоповича:

– Благочестива Анна избранная, и самое имя ее Анна с еврейского на благодать переводится. Но чины верховные сию благодать от нас затворили. Быть всем нам сковану тиранией, коя у еллинов древних олигархией прозывалась. А русский народ таков есть мудрен, что одним самодержавием сохраниться может…

Граф Павел Ягужинский нюх имел тонкий, собачий: за версту чуял, где повернуть надо. Верховные не допустили его до дел министерских – теперь мстить им надо!..

– Сумарокова сюда… пусть явится Петька.

Петр Спиридонович Сумароков, будучи адъютантом графа, носил звание голштинского камер-юнкера.





Ягужинский взял парня за плечо, к свету придвинул:

– Ведаю, что люба тебе дочь моя. И то – дело! Быть тебе в зятьях у меня, только спроворь… – И кисет с золотом в карман Сумарокову опустил. – Езжай на Митаву с письмом к герцогине…

– Негоже мне ехать, – заробел адъютант. – Я при голштинцах состою. Петр Ульрих, l’enfant de Kiel, соперник Анне Иоанновне в делах престольных. Да и заставы перекрыты: поймают – бить учнут меня… Худо будет!

– На голштинство свое плюнь, – отвечал Ягужинский. – Тишком поедешь. Да слушай… Герцогиню науськай, чтобы депутатам не верила. Истинно узнает все, когда на Москву прибудет. А когда станут ее понуждать, дабы кондиции те мерзкие подписала, то пущай рыпается, сколь можно… Осознал, Петька?

– А ежели герцогиня спросит меня, кто в Совете просил воли царской ей поубавить, то как отвечать мне?

Ягужинский сам о воле кричал и – уклонился:

– Так и скажи ея величеству: мол, всякие кричали, большие и малые. Орали по-разному! А старайся объявить герцогине все тайно. И не мешкай с отъездом. Быть тебе потом зятем моим.

– Дорога опаслива. Спросят подорожную – где взять-то?

– Заяц ты у меня! – осерчал Ягужинский и опустил в карман адъютанту второй кисет с золотом. – Еще зятем не стал, а уже убыток мне учинил… Разорил ты меня, еще не отъехав!

На том они и расстались: Сумароков стал собираться.

Вскипая над пламенем свечи, стекал сургуч. Феофан Прокопович пришлепнул его печатью, и пакет с письмом на Митаву живо скрылся в подряснике монашка.

– Скачи, – велел Феофан. – Здесь все сказано, а ты помалкивай… Иди ближе – под благословение мое!

Перстами осененный, монашек спросил хрипато:

– А ежели словят на заставе? Тады как? Убьют ведь…

– Червяка видел? – спросил Феофан. – Он куды хошь ползет, и никто не усмотрит путей его, ан, глядь, и вылез… Тако и ты поступай. А коли словят, быть тебе в обители Соловецкой! До смерти намолишься там святым угодником Зосиме и Савватию…

Монашек выскочил рыбкой – словно пьяница из кабака.

Феофан сжал кулаки, возложил их перед собой, размышляя.

– Горе вам, книжники и фарисеи, – сказал…

Полвека прожил. Из купцов вышел, науки от иезуитов восприял. Сам папа Климент XII благословил его. Пришлось Феофану, уже бороду имея, опять в купель прыгать («из веры подлыя кафолическия приять вновь веры православныя»). Петр ему большую власть дал. Заиграет Феофан в Синоде – другие только поплясывают. Возле Петра хорошо было. При Петре-то Феофан разумом светился.

«Слово похвальное о флоте российском» написал. Зверинолютейший «Духовный регламент» изобрел, в коем способы указал – каково противников церкви живьем сжигать, а жилища их разорять. Инквизицию Феофан создал при Синоде такую, что округ него на версту жареной человечиной пахло. Кто противился – того на дыбу! Хорошо людей жрать и монахами закусывать…

– Просвещенному деспотизму быть! – сказал Феофан.

Теперь все надежды на Курляндскую герцогиню. И сейчас было страшно ему, что Анна Иоанновна не будет самодержавной… Чьим рабом станет тогда мудрый Феофан? Чьим именем раздувать костры церковной инквизиции? Верховные министры такой воли ему не дадут. А врагов у Феофана немало – только святым огнем их убрать можно…

– Лошадей! – гаркнул Феофан.

Ветер закинул бороду на затылок, мчался Феофан, а народ сбегал на обочины, открещиваясь. Показались вдали витые луковицы теремов Измайловских. «Помогай мне бог», – грезил Феофан и вдруг вспомнил:

Кантемир – пиит изрядный. Его надо к сердцу прижать.

Вылез Феофан перед крыльцами на снег. Подползла к нему дура герцогини Мекленбургской – затрещал горох в пузыре бычьем:

– Дин-дон, дин-дон… царь Иван Василич!

– Благословляю тя, дура, – сказал Феофан и, покрестив юродивую, ногою ее прочь отодвинул. Поволочились за ним, по ступеням обшарпанным, собольи шубы – царями на благость его даренные. Сверкала панагия на груди впалой, бухался народ на колени.