Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 85

Родные подозревали его в воровстве. Порой они случайно натыкались на его тайники: там находили перочинные ножи, автоматические карандаши, старые выключатели, которые он, должно быть, где-то снял со стены, один раз нашли даже часы. Он то упорно твердил, что видит эти вещи впервые, то неожиданно ухмылялся, но так ничего и не признавал. Он запретил невестке выбрасывать изношенную одежду. Шкафы его были битком набиты старыми костюмами, протертыми брюками, шляпами. Года два-три подряд родные дарили ему на рождество, на именины и на день рождения трубки. Ни одной из них он не пользовался, но тщательно сберегал все. Курил же он всегда одну и ту же трубку вот уже десять лет, какую-то совершенно немыслимую, с изгрызенным мундштуком, склеенным кое-как лейкопластырем и изоляционной лептой, головка ее почти вся заросла и с одной стороны обуглилась. Когда он затягивался, внутри трубки что-то хрипело. При виде этой трубки глаза его жены от омерзения сужались в две щелки.

Одной из существенных причин для стойкого хорошего настроения Хесса оказалось сообщение, что сын его в русском плену: это могло продлиться долго. Едва в сорок первом сына призвали, как старый Хесс снова перебрался вниз из двух чердачных комнатушек, куда его вытурил наследник. Жена осталась наверху. Невестка была слабым, болезненным существом, к тому же, как выяснилось, бесплодной, она неспособна была противостоять старику, который пользовался ее слабостью, а также, ядовито ухмыляясь, пользовался тем, что она влюбилась во француза, определенного к ним на работу в конце сорокового года, его звали Шан, это был крестьянин из Нормандии. Хедвиг буквально расцвела, она стала совсем иной, о болезни больше не было и речи, с тех пор как мужа забрали в армию, она округлялась с каждым днем. Словно наливалась от любви.

Впервые она диктовала мужчине, впервые она решала, когда и как может он к ней приблизиться, да и может ли вообще. Впервые, ничего не боясь, она могла сказать «нет». Впервые в ней нуждались не только как в рабочей силе.

Старик, конечно же, сразу понял, что происходит, он понял это, когда сын был еще дома. Он понял это, когда сама Хедвиг еще ни о чем не догадывалась. В итоге получилось некое взаимовыгодное соглашение, а точнее, шантаж. Она позволяла ему подолгу засиживаться в кухне, а он терпел ее любовную связь. Она чувствовала, что отогревается он не столько возле плиты, сколько возле ее любви, возле близости двух людей, которая казалась здесь какой-то нереальной, ибо была основана на одной лишь взаимной склонности, больше ни на чем. Когда еще их брат крестьянин мог себе такое позволить? К тому же старый Хесс испытывал злорадство. Такого поворота событий он мог только пожелать своему сыну, этому тупому буйволу Адаму. Тот ведь даже ничего не заподозрил.

Он женился в тридцать пятом, и, когда в их дом вошла невестка, для старого Хесса и его жены началось горькое время. Началась упорная и ожесточенная малая война, беспощадная борьба за первое место у плиты, в хлеву, у лошадей, в поле. Борьба, которая столетиями определяла жизнь каждого крестьянина, которая столетиями, несмотря на то что велась с равной ожесточенностью с обеих сторон, заканчивалась для стариков в двух чердачных каморках, у потухающего очага, в бесконечности одиноких вечеров, в холодном, затухающем свете, но все нарастающей тишине.

И во все времена старики тянулись из холода своих комнатушек вниз, к молодым, к теплу, они стояли в дверях, дряхлые и, словно привидения, молящие о свете, тепле, жизни. Старого Хесса постигло то самое, что когда-то и он проделал со своими родителями. Но даже среди таких, как он, Хесс пользовался особо дурной славой, на всю деревню известна была жестокость, с какой он постоянно загонял напуганного отца наверх, в холод, в темноту; известна непреклонность, с какой он настоял на документе, определяющем сумму на содержание отца, и, согласно этой сделке, не тратил ни на грош больше.

Его отец еще не умер, а он уже заменил пуховую подушку под его головой на соломенную, как требовал того обычай, занавесил окна и зажег свечи. После чего, однако, запряг лошадей, и, когда пришли первые женщины с детьми и, перешептываясь, поднялись в комнату умершего, где, перебирая четки, начали читать молитвы над покойником, этим желтым, сморщенным телом под белыми простынями, Хесс был уже в поле, убирал урожай — рожь и ячмень. Две следующие ночи он спал в хлеву и показался лишь тогда, когда зазвонили к мессе, когда открытый гроб уже стоял перед дверью, когда на похороны начали стекаться люди и явился размахивающий кадильницей патер, сопровождаемый двумя служками в длинных белых стихарях, и впереди служка с крестом на длинном черном шесте.

С этой минуты был уже виден конец церемонии, она близилась к завершению, и, когда все было уже позади, Хесс поставил последнюю точку рюмкой шнапса, которую досадливо поднял вместе с мужчинами, собравшимися в зале, и выпил единым духом. Наконец-то можно было приняться за суп.

Последние пять лет он не разговаривал с женой. Все, что можно было сказать друг другу, они уже сказали. Они прожили вместе больше пятидесяти лет. Когда выяснилось, что невестка не может, да и не собирается выгонять его из кухни (старик даже кое в чем был ей полезен), Хесс устроил себе постель в каморке, рядом с кухней для приготовления кормов. Жена его оставалась наверху, и никто даже не поинтересовался, не хочет ли она спуститься вниз. О ней просто забыли. Понятно, невестка приносила ей еду, дрова и белье, прибирала в ее каморке, но, по существу, до нее никому не было дела.



Когда она рожала своего первенца, Хесс был в хлеву, возле коровы, которая телилась. Никогда в жизни у нее не было собственных денег. Хесс не давал ей денег даже на хозяйство. Пятьдесят лет изо дня в день по четырнадцати или шестнадцати часов изнурительного труда: в хлеву, в навозной яме, на кухне, в поле. А потом, когда она была уже не в состоянии работать, тот, на кого она работала всю жизнь, перестал с ней разговаривать. Зато теперь он разговаривал со скотиной.

Как жила старуха наверху, не знала в последнее время даже невестка. Она оставляла все необходимое под дверью. В последний год старуха завертывала свои отбросы в старые газеты и выкидывала на улицу. Ее послания.

Ночью, когда было совсем тихо, из ее комнаты доносился порой слабый, тихий шелест, похожий на пение. При случае Хесс прокрадывался наверх и прикладывал ухо к замочной скважине. Согнувшись, он долго прислушивался к этому звуку, иногда беззвучно усмехаясь.

Теперь старуха все чаще оставляла нетронутыми еду, питье и дрова под дверью. Но как-то все это простояло целых три дня. Тогда они взломали дверь. Старуха лежала в постели.

— Смерть наступила примерно пять суток назад, — сказал доктор Вайден.

Чем больше старел Хесс, тем веселее казалась ему жизнь. Он и Бах Питтер, его друг, были неразлучны, вместе состарились. Восхищение Баха Питтера Хессом оставалось незыблемым, с годами оно как будто даже возросло. Если нужно было выяснить мнение Хесса по тому или иному вопросу, то с таким же успехом можно было спросить Баха Питтера. Они и внешне походили друг на друга, словно супруги, долго прожившие в браке.

О вновь проснувшейся жажде жизни у двух неугомонных стариков мог кое-что порассказать вахмистр Вайс. Он приехал в деревню в тысяча девятьсот тринадцатом году, и с самого начала ему пришлось страдать от этой дурацкой крестьянской привычки — особенно этим отличался Хесс — принимать часть за целое, а стало быть, его самого — за всю Пруссию. В глазах Хесса именно вахмистр Вайс нес ответственность за его тяжелые рекрутские годы в Познани, за то, что пруссаки отобрали у общины право пасти скот в лесу, да еще взяли под государственный надзор сам лес, принадлежавший прежде хуторам, наконец, за то, что они были наиболее ожесточенными противниками самих хуторов. А ведь вахмистр Вайс происходил из Эльберфельда, что в Северном Рейне-Вестфалии. Это был мягкий, безобидный человек, уединенно живший с женой и довольно поздно родившимся, то и дело прихварывающим сыном, он неукоснительно соблюдал дистанцию между собой и населением, ходил всегда в форме, и, надень он штатское, его, возможно, приняли бы за чужака.