Страница 2 из 24
И настоятель монастыря в Солеме отошел в мир иной, будучи уверен в том, что он добился чего-то важного, полезного и исполненного смысла. Что он возродил прекрасную и простую традицию. Восстановил искаженные песнопения, вернул их к чистому состоянию и одержал победу над самоуверенным Римом.
Но в глубине души он знал и другое: да, он победил, но цели не достиг. Да, то, что все теперь называли григорианскими хоралами, почти соответствовало оригиналу. Почти обрело божественность. Но не вполне.
Потому что песнопения не имели точки отсчета.
Отец Проспер, и сам одаренный музыкант, не мог поверить, что монах, сумевший записать первые хоралы, не сообщил будущим поколениям о точке отсчета. Им пришлось строить догадки. И вроде бы у них получилось. Но все-таки лучше, когда знаешь наверняка.
Настоятель страстно утверждал, что найденная его монахами рукопись является оригиналом. Но сейчас, на смертном одре, он позволил себе усомниться. Он представил, как тот, другой монах, точно в такой же мантии, склоняется над рукописью при свете свечи.
Монах завершает первое песнопение, создает первые невмы. А что потом? Пребывая на грани сознания, балансируя между этим миром и тем, что ждет нас после смерти, отец Проспер понял, что должен был сделать тот монах. Тот неизвестный монах должен был сделать то, что он и сделал.
Отец Проспер яснее своих братьев, тихо напевавших молитвы у его одра, видел того давно умершего монаха, склонившегося над столом. Монах вернулся к самому началу. К первому слову. И поставил еще один знак.
В самом конце жизни настоятель Проспер понял, что точка отсчета есть. Но найдет ее уже не он, а кто-то другой. Найдет и разгадает эту прекрасную тайну.
Глава первая
Когда в Благодатной церкви смолкла последняя нота, в помещении воцарилась тишина, а с ней возникло еще большее беспокойство.
Тишина длилась. И длилась.
Монахи давно привыкли к тишине, но такая тишина даже им казалась чрезмерной.
И все же они неподвижно стояли в своих длинных черных мантиях с белым верхом.
Ждали.
Они давно привыкли и к ожиданию. Но такое ожидание тоже казалось чрезмерным.
Наименее дисциплинированные из них косили глазом на высокого, стройного пожилого человека, который вошел последним, а выйти должен первым.
Настоятель Филипп стоял с закрытыми глазами. Если раньше тот момент, когда ночная служба уже закончена и пора подавать знак для колоколов к «Ангелусу», был моментом полного душевного покоя, абсолютного единения с Богом, то теперь это был просто уход от реальности.
Настоятель закрыл глаза, потому что не хотел видеть.
К тому же он знал, что увидит. То, что и всегда находилось там. За сотни лет до его появления на свет и, если это будет угодно Господу, останется еще на сотни лет, после того как его прах унесут на кладбище. Два ряда монахов по одну сторону от него, облаченных в черные мантии с белым капюшоном, подвязанные простой веревкой.
А по другую сторону от него, справа, еще два ряда монахов.
Они стояли друг против друга на каменном полу церкви, словно древние рыцари, изготовившиеся к бою.
«Нет, – сказал он своему усталому мозгу. – Нет. Я не должен думать об этом как о сражении или войне. В здоровом обществе люди имеют право на противоположные точки зрения».
Тогда почему же ему так не хотелось открывать глаза, начинать новый день?
Давать знак ударить в колокола, чтобы звон «Ангелуса» разнесся над лесами, и птицами, и озерами, и рыбами. И монахами. Донесся до ангелов и всех святых. И до Господа.
Кашель.
В этой великой тишине он прозвучал как взрыв бомбы. А уши настоятеля восприняли его как то, чем он и был.
Как вызов.
Усилием воли настоятель продолжал держать глаза закрытыми. Сохранял спокойствие. Но благодать ушла. Осталась только паника – снаружи и внутри. Он ощущал, как она исходит от безмолвно ждущих монахов, передается от одного к другому.
Он чувствовал, как она рождается внутри его.
Отец Филипп медленно досчитал до ста. Потом открыл голубые глаза и посмотрел прямо на низенького, коренастого человека, который стоял с открытыми глазами, сложив на животе руки, с еле заметной улыбкой на бесконечно терпеливом лице.
Настоятель чуть прищурился, привыкая к свету, затем поднял худую руку – подал знак. И раздался звон колоколов.
Идеальный, глубокий, сочный звон несся с колокольни и проникал в предрассветную темноту. Он скользил над прозрачным озером, лесами, округлыми холмами. Его слышали все живые существа.
И двадцать четыре человека в отдаленном монастыре в Квебеке.
Трубный глас. Их день начался.
– Ты шутишь, – рассмеялся Жан Ги Бовуар.
– Ничего я не шучу, – ответила Анни. – Клянусь, это правда.
– Ты хочешь мне сказать… – он подцепил вилкой еще один кусочек бекона, приправленного кленовым соком, – что твой отец, начав встречаться с твоей матерью, подарил ей коврик для ванной?
– Нет-нет. Это было бы смешно.
– Конечно, – согласился Бовуар и быстро доел бекон.
Откуда-то издалека доносилась музыка из старого альбома «Бо Доммаж». «La complainte du phoque en Alaska»[4]. Об одиноком тюлене, который потерял свою любимую. Бовуар напевал себе под нос знакомую мелодию.
– Он подарил этот коврик моей бабушке в тот день, когда они познакомились, – подарок хозяйке за то, что пригласила его на обед, – закончила Анни.
Бовуар рассмеялся.
– Он мне этого никогда не говорил, – еле выговорил он, давясь от смеха.
– Ну, отец не очень любит вспоминать об этом в светских разговорах. Бедная мама. Почувствовала, что должна выйти за него. Иначе кто бы его взял?
Бовуар снова рассмеялся:
– Насколько я понимаю, планка была установлена очень низко. Я с трудом подыскал тебе подарок еще хуже.
Он опустил руку под стол. В это субботнее утро на залитой солнцем кухне они вместе приготовили завтрак. На маленьком сосновом столе красовалось блюдо с яичницей-болтуньей, беконом и плавленым сыром бри. Начиналась осень, и перед завтраком Бовуар натянул свитер и отправился за круассанами и булочками с шоколадной начинкой в пекарню на рю Сен-Дени, за угол от дома Анни. Потом зашел еще в два-три магазина, заглянул в пару кофеен, купил свежие монреальские газеты и кое-что другое.
– Что там у тебя? – спросила Анни Гамаш, перегибаясь через стол.
На пол спрыгнул кот и нашел место, освещенное солнечным лучиком.
– Ничего, – ухмыльнулся Бовуар. – Какая-то штуковина, назначения которой я не понимаю, а если я чего-то не понимаю, то думаю о тебе.
Бовуар показал ей то, что принес.
– Ах ты, придурок! – рассмеялась Анни. – Это же вантуз!
– С бантиком, – уточнил Бовуар. – Это тебе, ma chère[5]. Мы уже три месяца вместе. Со счастливым юбилеем.
– Ну конечно, вантузный юбилей. А у меня для тебя ничего нет.
– Я тебя прощаю, – смилостивился он.
Анни взяла вантуз:
– Каждый раз, пользуясь этим инструментом, я буду думать о тебе. Хотя мне кажется, что ты будешь пользоваться им гораздо чаще. Ведь в тебе этого полным-полно.
– Как мило, – хмыкнул Бовуар, чуть наклонив голову.
Анни сделала выпад и осторожно коснулась Бовуара чашей вантуза, как фехтовальщик – острием рапиры.
Бовуар улыбнулся и отхлебнул крепкого ароматного кофе. Это так похоже на Анни. Другие женщины сделали бы вид, что этот идиотский вантуз – волшебная палочка, но Анни притворилась, будто у нее в руках оружие.
Жан Ги, конечно, понимал, что никакой другой женщине, кроме Анни, он не подарил бы вантуз.
– Ты мне соврал, – сказала она, снова садясь. – Папа наверняка рассказывал тебе про коврик.
– Рассказывал, – признался Бовуар. – Мы были в Гаспе, в домике браконьера, искали улики, и тут твой отец открыл кладовку и нашел не один, а целых два новеньких коврика для ванной, все еще в упаковке.
4
«Бо Доммаж» (фр. Beau Dommage) – канадская рок-группа, более всего известная своей песней «La complainte du phoque en Alaska» – «Жалобы аляскинского тюленя».
5
Моя дорогая (фр.).