Страница 7 из 25
"Неужели,-- мелькнуло,-- это мой последний рассвет? Никогда уже больше не будет... Ни брата с сестрой, ни папы, ни мамы... Никогда больше их не увижу? И города, и дома родного никогда не увижу?.. Ничего, ничего!"
И, словно подтверждая возможность такого исхода, там, в долине, внизу (не на западе, нет, как на всем -- от Ледовитого до Черного моря -сражавшемся фронте, а здесь, на Кавказе, напротив, на востоке) что-то завыло вдруг, как неведомый чудовищный зверь, протяжно, прерывисто, застонало истошно, будто с кровью и болью выворачивая наизнанку себя, словно подавая пример остальным, похоже, сигнал. Потому как за этим завыл еще один такой же. Еще и еще... И сразу вслед вдруг жутко неудержимо засверкало, загрохотало, заухало за рекой -- так, что Ване, новичку, не видавшему и не слыхавшему ничего подобного, показалось, что это обрушилась на мир сразу тысяча гроз. И тут же, почти мгновенно там, где стояла Ванина пушка, куда он спешил по всей нашей, еще, должно, дремавшей, не воспрявшей с ночи, со сна передовой, сколько захватывал глаз, сколько могло поймать оглушенное ухо, все взметнулось, поднялось на дыбы, затряслось -- в грохоте, пламени и дыму. И Ваня побежал. Туда, туда побежал -- на этот грохот и смерч, на грань своей только еще начавшейся жизни фронтового солдата, почти на верную погибель свою, на верную смерть.
Немного уже оставалось Ване до этого ада. Да потом еще помнил, как велел старшина, вдоль окопов бежать -- под бушевавшим огнем. И так одиноко стало вдруг Ване, так отчаянно и безнадежно, так не хотелось ему помирать, что он остановился невольно, замер, не решаясь двигаться дальше. Присел. А потом, как приказывал старшина, и упал, прижался к земле в какой-то неглубокой воронке, возле траншеи с основательно насыпанным бруствером.
В ней и дальше повсюду были солдаты -- тоже живые, такие же, как он, и тоже не хотевшие помирать И, глядя туда же, куда смотрел неотрывно Ваня, они все остервенелее работали малыми саперными лопатами, зарываясь глубже в матушку-землю. Кто, еще пуще пригнувшись, поворачиваясь еще проворнее, какието ящики и банки в траншею тащил; иные по опыту, должно, ожидая сразу после артиллерийского обстрела новой фашистской атаки, уже выставляли на бруствер винтовки, гранаты рядком укладывали; а кто, напротив, и поглубже нырял на окопное дно. И все, все при этом, невольно оберегаясь, сжимаясь и прячась, продолжали вслушиваться, бросая короткие, полные тревоги и ожидания взгляды туда, вперед, перед собой, где гудела и содрогалась земля. И гадали, обмерев: докатится ли этот уничтожающий шквал до них или нет.
Ваня, запомнив из слов старшины лишь те, что сильнее задели его воображение, что посулом кары, позора показались ему страшней и грозней, чем }rnr грохочущий ад, чем любое другое военное лихо, вдруг снова сорвался с места и побежал. До предела кланяясь, вбирая голову в плечи, надеясь, думая, веря, что его-то смерть и не тронет как раз. Не может тронуть его, должна обойти стороной, оберечь. Ну как, как можно его убивать? Зачем? За что? Для чего? Ведь ему так нужно... Еще и маму, и папу, и сестру с братом нужно увидеть. Надо еще в университет поступить. Что-то полезное... Всем, всем... Большое, нужное сделать... Да и просто -- так хочется жить!
"Не надо... Не надо меня убивать! Ради бога... Не надо! -- собралось все вдруг в нем в эту одну-единственную раскаленную, жаркую, жадную точку, в одно-единственное заклинание и мольбу.-- Не надо!" И так, с этим он и бежал. Но тут кто-то схватил его за ногу.
-- Ты что,-- взревело снизу, из-под земли,-- с... что ли, сорвался?-- и потянуло Ваню к себе.
Ваня успел бросить на бруствер бидончик с компотом и банку с хлебом и сахаром и скатился в окоп. Полный термос на ремнях на спине потянул его вниз. Но карабин лег поперек, уперся прикладом и дулом в противоположные стенки траншеи. Ваня завис. Грудь, шею сдавило ремнем. Он вскрикнул. Солдат рванулся к нему. Помог развернуть карабин. И только тогда Ваня свалился на дно.
От недоумения, от неожиданности Ваня даже не взглянул на солдата, не рассмотрел его. А и взглянул бы, все равно не увидел бы: в глазах смятение, оторопь, страх стояли, сухой палящий туман. Лишь через минуту-другую, оперев оставшийся на спине полный термос о заднюю стенку окопа и передав ей всю его тяжесть слегка покачиваясь, бормоча себе что-то под нос, он встал во весь рост. Оглядываясь растерянно, завертел головой. Ощупал себя. Вроде бы цел. И только тогда потянулся к краю траншеи, взглянул за него.
И тут как раз ударили и наши орудия и минометы. Долго собирались. Но все же собрались. Не так дружно и густо ударили, как били немецкие. Но все же ударили. И теперь уже рвались снаряды и мины там -- в долине, внизу, у Моздока, в траншеях у немцев.
Ваня дальше и выше кинул свой взгляд -- на пылавшее все ярче и жарче небесное полымя, на долину, на речку, все еще в молочном туманном пару, но уже в искусственном -- пороховом и толовом ядовитом дыму.
И как все-таки здорово, прекрасно как, лучше, спокойнее, когда не немцы, не только немцы, но и наши палят. Дают жару и наши: лупит вовсю и наша, русская артиллерия -- тяжелая, дальнобойная. А с нею заодно и вся мелкота -- полковая, батальонная, ротная. Все, все, все!
"Возможно, и наша пушка стреляет?-- с надеждой с завистью даже взметнулось вдруг у Вани в душе.-- Но нет,-- сообразил он тут же -- не может: снарядов-то чуть, один только ящик. И прицел... Без прицела-то... Вот он, здесь, у меня". И сердце у Вани снова виновато и беспокойно заколотилось.
И только подумал, вздохнул вот так -- с облегчением, с радостью поначалу, что и наши стреляют, и мы немцев бьем, но тут же и с сожалением, с горечью за вину, оплошность свою, как вдруг... Но не у немцев... Нет, нет... А у нас. Да, да, у нас теперь! Где-то сзади, в горах. Тоже необычно, истошно, чудовищно взвыло. Но не так... Нет, нет, не так, как давеча у немчуры, внизу, за рекой, а иначе, совсем по-другому, по-своему: словно несметное число паровозов, набрав в избытке пары, вдруг начали, облегчаясь, стравливать их -- с ликованием, упоенно, восторженно!
Ваня в момент прижался к стенке окопа, уперся подбородком в откос, вытаращил пораженно глаза И солдат -- рыжий оказался, в веснушках, с красной, как медь, гривой волос,-- завертел, завертел настороженно головой. Встав на что-то, стал выше, выше высовываться из-под земли.
-- "Катю-у-ши"! -- вскричал неожиданно радостно он. Вскинул рукой. С мгновение послушал еще.-- Ванюши... У немцев... Те не так! Те, фашистские, воют, за самые кишки берут! А наши...-- Еще выше полез он из окопа.-- Слушай, слушай, как наши! "Катюши"! Ну, давай-ка, родные, давай!-- И, казалось, совсем ничего не боясь теперь, будто отныне он в безопасности, заговоренный от осколков и пуль, вылез наружу до самого пояса.-- Ну гляди, гляди теперь!-крикнул он Ване.-- Начнется сейчас!
И только Ваня успел высунуться из окопа, распялить пошире глаза, уставясь ими туда же, куда тыкал рукой хозяин окопа, как и впрямь... Это уж точно -- началось так началось! Вот это чудо, вот это!.. Ну прямо как в сказке: ни словом сказать, ни пером описать!
На всем, в желтых и черных дымах, еще в клочьях тумана и алых красках зари, огромном зеленеющем поле, что охватила излукой река, там, у немцев -по немцам!-- пошел гулять, разрастаясь, сметая все на пути, огненный шквал. Десятки, сотни разрывов, один за другим и не как-нибудь, не вразброд, а словно надвигаясь по колоссальным невидимым шахматным клеточкам, перепахивали позиции немцев и вдоль и поперек, вглубь и вширь, сливаясь, казалось, в один сплошной бушующий смерч. Вот и густое, черное что-то, будто живое шевельнулось там, где он бушевал. Всплеснулось вдруг ввысь. И пошло, пошло растекаться. Туча уже... Огромное облако -- аспидное, черное, жуткое. Глыбы огня! Сплошная стена!
-- Так, так их! Термитными лупят, термитными! -- вскочил на бруствер солдат.-- Так, так, родимые! Катеньки! Опять им атаку сорвут! Опять! Ай да "катюши"! Ура-а!