Страница 7 из 68
И тот бесхвостый, тот сотрясающийся от детского горя, то- же изменялся и на данный миг был уже вполне взрослым, и уже внутри него произросло нечто заставляющее его воображение считать реальностью.
Странное свойство, не так ли?
Он уже потряс свою маму тем диким вопросом, и уже не- которые дальновидные червячки начали подумывать о нем. Своими глазами он, лирический герой этой книги, их не видел и не знает, как они выглядят в действительности. А вот Заболоцкий их видел, и очень даже отчетливо. И Джойс тоже их видел, вер- нее, один из его Улиссов, раз уж он так отчетливо представлял себе их работу под землей. Кто читал -- знает. Что же касается червячков лирического героя, то они совсем другие -- тоненькие проволочки, и тело они разъедают очень аккуратно, красиво, под клавесинную музыку, безо всякого гниения, вони и прочей антисанитарии.
Впрочем, это довольно-таки удивительно. Ведь тот череп под скалой, на которую лирический герой вместе с Наташей взобрался и где, вспомните, сошелся клином весь свет, в камнях, торчащих из звонкой гальки крошечного пляжа, так сильно вонял тухлятиной, что кое-кто из присутствующих детей сознание потерял. Еще бы -- отправиться на камни купаться, а вместо этого натолкнуться на человеческие останки.
Казалось бы, сильное впечатление для мальчика. Ан нет! Конкретный случай глубоко запал в душу, даже страх смерти по-родил, но дальше конкретности дело не пошло. Другие смерти воспринимались им без помощи того далекого опыта -- из детства, -- и не мог он себе представить, что череп его братца, оказавшегося в земле, разгрызался в общем-то теми же белоглазыми червяками, что безымянный череп того сдутого со скалы зимним вихрем прохожего, как и трупы из произведений выше- упомянутых мистера и товарища.
Вся природа -- без чинов -- едина, и нет разницы между высокоразвитой материей и гнилушкой. Все -- жизнь, и все -- праздник.
На белую мраморной желтизны поверхность, на плотный снежный наст, из которого торчали стволы елей, в том числе и той, нашей, елочки, упал снежный луч. Золотое - медовое - пятнышко светилось в сумраке, не отраженным светом, а изнутри, так что ощущалась вся толща снежного покрова, полупрозрачной массы, нежной и прекрасной.
Теперь, обезьянка, любовь моя вечная, к тебе обращусь. Ты об этом должна знать. Ты и так знаешь, однако мне надо, что- бы ты это знала от меня. К вам, другим моим сверстникам, то- же обращаюсь -- мне надо, чтобы и вы знали об этом. Итак, вперед!
Когда началась война, нам с тобой было года по три, а когда она закончилась - по семь лет. Что там особенно могло запомниться, особенно в первый год, самый жуткий? Может быть, несколько бомбежек.
За окном - первозданная темнота, такая серая тьма, как при общинном строе или, возможно, при первобытных людях. Серая тьма, в которой нет жизни, нагромождения домов вперемешку с развалинами и просто коробки домов. Таков вид затемненного, ожидающего ночного налета города из окна пятого этажа.
А вот - подземелье.
Лампочка слабого накала, освещающая сама себя под железным, именно военным абажуром - кружок с дыркой - в бомбоубежище с темнотой в углах. Разрывается спеленатый младенец, он кричит, как кошка, а его трясут, укачивают, переворачивают чуть ли не вверх ногами.
Потом - нищий. В сумке от противогаза, в самом низу, что-то есть, что-то с острыми углами, наверное, сахар. Мы все бежим, все остальные, не нищие, за маленьким нищим, и он удирает от нас, в страхе оборачивая заплаканное лицо.
Мы преследуем его и, обезумев, кричим:
- Нищий! Нищий!
Он прячется в подъездах.
Подъезд - священное место. Мальчик знает, что здесь его защитят. Взрослые повыскакивают из квартир, и нам будет плохо. Они - не злые, они нас знают и любят, но когда мы бежим по лестнице вверх, чтобы загнать нищего на пыльный чердак, и они выскакивают из своих квартир на шум, тогда они вдруг становятся злыми и безжалостными к нам, их детям.
Но мы караулим его во дворе и, когда он, переждав в подъезде, вылезает во двор, начинаем погоню.
Потом он сидит в развалинах на корточках, оголив серую попку. (А хвостика-то нету!) Я стою рядом, грызу кусок сахара из его сумки и смотрю на него и кучку, которую он наваливает. Старые кирпичные стены, ржавые балки, погнутые, закрученные по краям, словно кто-то сильный их разорвал, как нитку, ржавые прутья арматуры с ошметками окаменевшего бетона. Нищий мальчик, тощий щенок с бледной замурзанной мордочкой, в рваных башмаках, в побелевшей от старости черной ру-бахе, в большом, как пальто, пиджаке на взрослого пса и с но-венькой сумкой от противогаза интересен и непонятен почти так же, как интересны и непонятны лилипуты.
Когда же лилипуты успели потрясти трехлетнего ребенка? Чудеса!
О лилипутах следует рассказать. Но не здесь. В этой же книге, но потом. Сейчас автор еще к этому не готов, да и вы не готовы. Скажет, когда будет готов, и вас подготовит. В этом де-ле спешить никак нельзя.
Теперь - дальше.
Летом я купался, мы все купались в большой луже посреди неровно заасфальтированного двора, точно свиньи.
Да и было ли все эго?
Братец мой двоюродный, странное создание, на год младше меня. Он-то что помнит? Всегда плелся он сзади. Удивительное свойство у моего двоюродного братца плестись сзади и пускать сопли. Разношерстная толпа зверья и животных волочится по тес-ному желобу зимней дороги в сугробах. Тут и лошадь вышагивает, зорко посматривает, посвистывает сквозь прокуренные зубы - пытается заглушить мерещащуюся жуть Великой пустоты.
Ее нет, этой Великой пустоты, но она и есть... Она, между прочим, только лишь через нас и способна прорваться сюда. Не существует других щелей, других посредников. Так что все зависит от нас самих. Пропустили ее в наши пределы - не на кого пенять!
Волчица в кубаночке, в пальтеце, в валеночках да с муфточкой. С веселой нежностью смотрит, хотя возможен и гнев. Она вышагивает, раскачиваясь, как девочка, меховыми боками задевает сугробы - то с одной стороны, то с другой, а след хвостом заметает.
Тут еще кто-то и - две обезьянки: я да братец мой.
Идти в один ряд со всеми я не могу, потому что уже места нет, сугробы пространства не оставили, но я - впереди всех. А вот братец мой плетется далеко позади, почти не просматривается в зимних морозных сумерках.
Помните? "Дело под вечер, зимой, и морозец знатный..."
- Так, -- произносит лошадь, вздымая голову и стуча мундштуком. -- Наш Боря, как всегда, отстал. Ну-ка, марш вперед! Что за манера плестись сзади?
Зверино-животная компания - а тут и жираф есть пятни-стый среди нас, и кенгуру - улыбается, обращает внимание на отставшую обезьянку, а та скалится, огрызается, но, подталкиваемая копытами, вынуждена быстро прошмыгнуть вперед и не- которое время трусит впереди всех. Впереди нес один только я. И вдруг - что такое? Снова братец мой любезный - сзади, и из мокрого носика сопельки лезут.
Тогда я еще не задавался целью проникнуть в его мысли, узнать, о чем он думает. Сколько мне - лет пять или шесть? Бы-ли не до этого, точнее - не до осознания этого. А вот года через три я уже иногда думал так, как - мне казалось - он должен бы думать.
"Почему у него есть отец, а у меня нет? - должен был думать братец, глядя на меня. - Как это, когда есть отец, - хорошо или плохо? Ведь он может наказать и побить. И все же - как, наверное, приятно иметь отца, собственного отца. Почему же у него (то есть у меня) он есть, а у меня (то есть у него) его нет?"
Но так было позже.
Утром я гулял. Вернее, мы гуляли.
Очень красивая лошадка с желтыми волосами. У нее красные губы, тонкие черные брови и ресницы черные с бахромой. Уж не сапожной ли ваксой она их мажет? Когда она на-клонилась ко мне (зачем - вы узнаете вскоре), я увидел, как кусочек ваксы упал с ресниц и остался на щеке. Черный кусочек ваксы казался огромным среди мелких кусочков пудры.
Нас четверо. Мы стоим у гранитного подъезда. Гранит гладкий, как зеркало, в него можно смотреться, и я вижу всех нас там, по ту сторону черного гранита, в грозных сумерках. Над домами - большое прохладное солнце в туманном осеннем мареве. Не над домами, конечно, над бывшими домами, над развалинами. Нет слов и звуков. Единственный звук в оглохшем мире воспоминаний - сигнал автомобиля "эмка" с желтоватыми стеклами и лакированным кузовом, запорошенным пылью.