Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 33

Где появятся балерины погорелого театра, там – пожар всенепременно, и шапки даже горят, и земля горит».

На крики и стенания обнажённых балерин сбежались все мужчины, кто чувствовал за собой ответственность перед откровенными преступлениями против женственности – так болотный кулик летит к болоту с французскими лягушками

Бароны, шевалье, князья, графья, милорды, герцоги и другие благородные эстеты серебряными ковшиками и золотыми ведрами зачерпывали воду из фонтана и тушили пожар – больше из сокровенного добра, чем из упаднического усердия, присущего только нищим рудокопам.

Обнаженные балерины – неблагородные, потому что не с Планеты Гармония, и Институт благородных девиц не оканчивали – благодарили благородных графьев, чем могли, кутались в туман робости, откровенной ипохондрии с редкими припадками хохота – так смеется поэтесса в мастерской художника-поллюциониста.

Противный пожар отвлёк благородных эстетов от прогулок в Городском Саду, и я не применила остроумнейший ответ, который прославил бы мой род до сотого колена.

У писателя барона Ремарка фон Шолохова три колена, но не сто и два десятых».

С замиранием сердца я взял драгоценное удилище, наживку — поэтический хлеб и с чистой совестью вышел из родного гнезда – так птенец на сутки покидает матушку гусыню.

Дорога до реки прошла без крови, без мучительного поиска рифмы к слову «жёлтый», и почувствовал себя франтоватым учителем изящности.

На берегу я прочитал наизусть стихотворение барона фон Анатоля де Язя – обязательное уважение к рыбе, размотал леску, наживил корочку хлеба, умилительно похожую на глаз поэтессы княгини Антуанеты Новак и забросил в реку Времени – ловись, поэтический окунь с чувствительным сердцем и душой ренегата виолончелиста.

Нет, не для плотских утех мне понадобился окунь с выразительными очами танцора диско: не для выделения желудочного сока, а исключительно в целях художественных – я нарисую агонию рыбы, перенесу её творческие страдания на холст.

Идею – нарисовать умирающую рыбу с красными плавниками я позаимствовал с ожидания смерти поэта герцога Букингемского фон Ослабли.

Герцог умирал, поэтично возлежал в осиновом гробу, сетовал на обстоятельства, что мешают ему вскочить и станцевать мазурку, но ноженьки отнялись, как у близорукой весталки.

Возле гроба толпились знакомые, друзья и сочувствующие – наиблагороднейшие эстеты, которые на холстах, на бумаге, в музыкальных пьесах, на театральных подмостках выразят чувства, подсмотренные у гроба.

Артистов погорелых театров у гроба я видел немало; они шарили по карманам, выпрашивали кусочки колбасы, вообщем, вели себя, как неразумные копеечные недоноски.

Герцог Букингемский читал сам по себе эпитафии – нет ничего дурного, а даже – мелодично, когда умирающий поэт о себе говорит, будто забыл о чашках и ложках, и посуда ему больше не понадобится, разве что – в аду, где черти чай пьют.

Художники жадно срисовывали предсмертные гримасы поэта; музыканты переводили на нотные станы его вопли, крик «Принесите стакан воды».

Стакан воды никто не подал – не нужна вода умирающему, потому что – без голубя голубица проживёт, а с кошкой в постели – никогда.

Я надеялся, что герцог Букингемский доводится мне родней, но ожидания мои оказались напрасными, и я со стенаниями, слезами печали убежал, словно на пятках сидели цепные псы неблагородных пекарей.

На меня смотрели с пониманием, одобряли мои слёзы, полагали, что они – от чрезмерной юношеской добродетели, равной которой нет даже под пюпитром.

С тех пор я мечтал, что нарисую страдания живого существа; до человека мне далеко, а рыба, например, когда она на воздухе испускает дух – подходящая тема, арифметика эстетики графа Облонского, а не тема!

На реке я смотрел на поплавок, представлял его дивным кораблём в Космическом пространстве, и надеялся, что в ближайшие пять минут на крючке окажется окунь-вегетарианец с сообразительными очами.

Не клевало, и грудь у меня разрывалась, сердце скрипело осколками страданий и страсти по гениальной не нарисованной картине.

Чу! Поплавок дрогнул, наполнил моё сердце предчувствием задумчивого восторга, словно на крючок позарилась романтическая поэтесса наяда.



Радости мои оказались преждевременными, как роды у курочки фон Рабе.

Волна от плывущего лебедя потревожила поплавок, но не окунь художественный.

Я посылал на голову птицы проклятия, желал ей разрушительной жизни, скитаний без любви, блох, отсутствию рифмы к слову «лебедь».

Но затем я пожурил себя, укорил, назвал недостойным фармазоном от пафосного искусства брани; не виновата царственная птица, что лапами и пенисом – у лебедей пенисы - распугивает окуней возле моего антикварного удилища.

Прошло еще пять минут, я почувствовал, что от переживаний щеки мои ввалились; не слетела ли под водой наживка, и лишь голый крючок огорчает подводных жителей без трусов.

Я поднял удилище, потянул, и – ОООО! Горе! – желчь с недоверием к обстоятельствам подступила к моему жабо – зацеп.

Крючок зацепился за корягу или за глаз морского черта – я верю в морских дьяволов, и нет возможности мне отцепить от пошлого.

Я представил, как огорчится батюшка, осыплет меня укорами, пожурит и в назидание скажет, что я не так гармоничен, как балерон барон фон Клейнмихель из соседней Усадьбы.

Матушка, возможно, сойдет с ума, забросит вязание, назовёт поэтов – безликой массой пустозвонов от искусства, и дни свои закончит наставницей в гимназии цирковых художников.

Печали моей я не видел конца, бегал по берегу, стенал, заламывал руки, падал на колени, рыдал, но мои действия, даже стихи герцога Шиллера не помогали – крючок оставался безучастным к моим страданиям и не отцеплялся, будь трижды он проклят в аду.

Непростое решение пришлось принять – лезть в реку и руками отцеплять зацепленное – так благородная скрипачка предлагает свои произведения застенчивому экзекутору.

От соприкосновения с холодной водой я заболею, приду в упадок, сердце моё расколется, и мрачная туча неминуемой смерти от простуды покроет мои веки замысловатой татуировкой с изображениями гробов.

Но долг перед удочкой превыше гармонии тела; с вдохновением я направился к воде, даже не опасался, что утону, а смерть Во Имя – укор лентяям не поэтам.

На границе с водой, когда безнравственные жуки плавунцы тянули ко мне жвалы, я призадумался – так кручинится пианист возле рояля в кустах.

Не испорчу ли я новенькие щегольские ботфорты работы графа Микимоты Йоко Сана; и новенькие панталончики (стилист – князь Болотников Генрих Карлсен) – тоже придут в уныние и упадок?

Я огляделся – ни натуристов, ни коров с печальными очами – ни одной живой одушевленной поэтессы; никто не заметит, как я сниму ботфорты и панталоны – неблагородно, но решительно, потому что ради матушки и батюшки; не о себе радею.

С замиранием сердца я снял ботфорты, скинул щегольские панталоны, остался в кружевных розовых носочках – чудесненькие, премиленькие, будто стихи из уст благородной девицы; нижних панталончиках с кружавчиками, и кружавчики на исподних панталончиках – превыше похвал — работа шевалье Людовика фон Третьего; я ступил в светлые струи реки Лета.

Камзол, манишку, жабо, шляпу с пером, я, разумеется, не снял, и при шпаге остался; вдруг, встречу водяного поэта – как с ним разойдусь без шпаги, а шпага – рифма поэта.

Я шел дальше и дальше, ощущал подошвой каждый камешек на речном дне, впитывал духом холод воды и чувствовал себя морально устойчивым наиблагороднейшим эстетом из всех купающихся во Вселенной.

Вода достигла мне талии, талия у меня — благородная, осиная, тонкая, а дальше – нет надобности, потому что я добрел до места, где зацепился крючок; куда стремятся художники, для что живут поэты – цели неясные, туманные, разделены на творческие мастерские и библиотеки; но свою цель на данный момент я знал – отцепить крючок от коряги.

Ощутил себя плагиатором, позарившимся на чужую пьесу, я опустил руки под воду, намочил рукава сюртука, но не бранил себя, оттого, что бедный в положении, но богатый внутренним Миром поэзии.