Страница 22 из 41
Вот так мы и решили больше в это не ввязываться. Разумеется, у меня мелькнула тогда мысль, что мы по типажу не относимся к тем, кто одевается элегантно. Брат еще раньше предупреждал, что мужчины наверняка будут во фланелевых костюмах, репсовых галстуках и стрижены под ежик, а женщины — в юбках до середины лодыжек, блузках с большими воротниками и с возбуждающими прическами. Лэнгли, уже полысевший, отпустил волосы, что росли на затылке, до самых плеч. Листовский размах моих собственных разделенных на прямой пробор волос сильно поредел. И одеваться мы предпочитали в армейскую форму и ботинки, оставляя в гардеробных свои костюмы и блейзеры на произвол моли. Дальше входной двери нам было не пройти.
— Господи, да было ли когда еще такое бесполезное изобретение? — ворчал Лэнгли.
К тому времени мы обзавелись еще парой телевизоров, где-то найденных братом. Ни один из них своей работой его не удовлетворял.
— Когда читаешь или слушаешь радио, — говорил брат, — ты мысленно видишь происходящее. Это вроде как у тебя по жизни, Гомер. Безбрежные перспективы, бесконечные горизонты. А телеэкран все сплющивает, он сдавливает мир, не говоря уж о чьем-то разуме. Если бы я стал еще больше смотреть телевизор, то с тем же успехом можно было бы отправиться на лодке по Амазонке, где живаро высушили бы мою голову.
— Какие еще живаро?
— Есть такое племя в джунглях, которому нравится засушивать головы. Обычай у них такой.
— Откуда ты об этом знаешь?
— Прочел где-то. После того как отрубишь кому-то голову, делаешь разрез от макушки по всему затылку и стаскиваешь с черепа всю кожу целиком — шею, скальп и лицо. Зашиваешь это как мешочек, прихватываешь веки и губы и наполняешь камешками, а потом кипятишь эту чертовщину, пока она не станет размером с бейсбольный мяч.
— И что потом с такой усушенной головой делать?
— Повесить за волосы вместе с другими. Крошечные человеческие головки в рядок мягко покачиваются на ветру.
— Господи боже мой.
— Да. Представь себе американский народ, который смотрит телевизор.
И все ж, прежде чем мы навсегда выключили телевизор, случилось, что стали транслировать слушания по расследованию организованной преступности в каком-то комитете Сената. «Давай хотя бы взглянем на это, — сказал Лэнгли, и мы нашли нужный канал.
«Сенатор, — говорил свидетель, — не секрет, что в юности я был ужасным сорванцом и был трудным подростком, срок отсидел, я имею в виду. Приговор как несовершеннолетнему преступнику повис у меня на шее как дохлая птица, вот и вы призвали меня явиться сюда».
«Вы отрицаете, сэр, что являетесь главой ведущего нью-йоркского преступного клана?»
«Я добропорядочный американец и сижу тут с вами потому, что мне нечего скрывать.
Я плачу положенные налоги, каждое воскресенье хожу в церковь и жертвую деньги Атлетической лиге полиции, где ребятишек учат играть в мяч и держаться подальше от дурного».
— Боже праведный, — сказал я, — ты понимаешь, кто это? Ну конечно! Я где угодно узнал бы этот голос.
— Если это он, то он раздобрел, — сообщил Лэнгли. — Разодет, как банкир. Волос почти не осталось. Я не уверен.
— Кто не меняется за двадцать пять лет? Нет, это он. Ты только послушай. Сколько гангстеров говорит хриплым шепотом в сопровождении посвиста аж до верхнего регистра? Это Винсент, точно. Он спрашивал, каково чувствовать себя слепым. А теперь он достиг вершин своего ремесла. Он, выскочка, обращается к сенатскому комитету. Это он прислал нам шампанское и девочек, — напомнил я. — А потом мы о нем и слыхом не слыхивали.
— А ты надеялся услышать?
Я вел себя по-идиотски, признаю, распространяясь об этом бандите. Но я был не одинок. Не помню, о чем конкретно он давал показания, но после его появления на экране на него ополчились все желтые газеты. Лэнгли мне читал. «Винсент крыса!» — вопили заголовки таблоидов, будто именно их и предали. А потом следовали отчеты о всех видах рэкета, на которых Винсент построил свое процветание, о его соперниках, которые загадочным образом умерли, о разных судебных процессах, из которых он выходил невиновным, подтверждая тем самым, что вина его настолько огромна, что закону ее никак не охватить, а еще (что вызывало наиострейший интерес) приводили перечень заклятых врагов, которых он успел нажить себе среди других преступных семейств. На меня это произвело большое впечатление.
— Лэнгли, — сказал я, — а что, если бы мы были преступным семейством? Насколько ближе были бы с мамой и папой, если бы работали все вместе, крышевали бы кого-то, имели игорные синдикаты, ссужали бы деньги под непомерные проценты, допуская любое мыслимое тяжкое преступление, даже убийство, только, мне думается, не проституцию.
— Да, вероятно, не проституцию, — изрек Лэнгли.
После слушаний в Сенате Лэнгли выдернул вилку из розетки и задвинул телевизор в какой-то дальний угол. Больше мы его не смотрели, пока десятилетие спустя астронавты не высадились на Луну. Я никогда не рассказывал брату, что я видел телевизионный экран — на свой собственный лад: я различал прямоугольное пятно, чуть-чуть более светлое, чем всеобъемлющая тьма. Я воображал, что это глаз какого-то оракула, заглядывающего в наш дом.
Возбуждение, вызванное тем, что я некогда был знаком со знаменитым гангстером, указывало, насколько скучна моя собственная жизнь. Когда несколько недель спустя по радио в новостях сообщили, что в Винсента стреляли, когда он ужинал в каком-то ресторане в Ист-Сайде, я почувствовал жутковатую гордость: ощущение принадлежности к некому узкому кругу, мол, «я знал его когда-то», вне зависимости от того, что знакомец этот перешел черту. В конце концов, я чувствовал себя несчастным из-за того, что целыми днями сидел дома без нормального общения с друзьями, без какого-либо практического занятия, которое заполняло бы мои дни, я был человеком, который ничего не добился в жизни, ничего от жизни не получил, кроме переутомленной совести, — у кого поднимется рука винить меня, что я вел себя как дурак?
«Это все из-за тех показаний, которые он дал, — сказал я Лэнгли. — Преступные кланы не любят гласности. У мэра чешутся руки что-то предпринять, в дело вступает окружной прокурор, и копы принимаются их хватать».
Все разом, вы же понимаете, я был дока в криминологии.
Я сидел у радио в ожидании. Посетители ресторана видели, как Винсента вынесли к его лимузину и увезли. Был он живой или мертвый? Во мне еще смутно теплилось какое-то подобие надежды. Жаклин, когда ты будешь это читать, если будешь, то, возможно, подумаешь: да, на том этапе жизни бедняга Гомер совсем потерял голову. Но забудь про способности оракула, которые я приписывал телевизору, тогда останется невероятность, имеющая известную логику. Сейчас мне кажется, что я еще раньше хотел, чтобы произошло то, что произошло, хотя то, что я стану рассказывать на этих страницах, в конце концов было лишь еще одним проходным эпизодом в нашей жизни — словно бы дом наш был не нашим домом, а дорогой, по которой мы с Лэнгли шли, словно паломники.
Когда зазвонил телефон, я сидел у столика с радиоприемником в кабинете отца. Я оторопел. Уже давным-давно нам никто не звонил. Лэнгли ушел к себе в комнату печатать краткое изложение новостей за день для своего архива. Он бегом сбежал по лестнице. Телефон стоял в прихожей. Я взял трубку. Мужской голос произнес: «Это резиденция архиепископа?» Я ответил: «Нет, это дом Кольеров». Связь оборвалась. Резиденция? Где-то минуту спустя забухали в дверь. Ну, вы понимаете, шквал неожиданных громких звуков — звонящий телефон, грохот в дверь — совершенно нас ошарашил. Когда мы открыли дверь, в дом вломились три здоровяка, которые несли за руки, за ноги еще одного человека — и это был не кто иной, как Винсент, чья свисающая рука оттолкнула меня в сторону и оставила на моей рубашке влажную полоску: оказалось, что это его кровь.
Что меня занимает (много лет мы обсуждали это с Лэнгли), так это почему мы стояли у открытой двери, пока эти убийцы проходили мимо нас, а не бросились в полицию, оставив в их распоряжении особняк, вместо этого, послушно внимая их окрикам и приказаниям, мы закрыли дверь и последовали за ними туда, куда они неуклюже тащили Винсента, который завывал всякий раз, когда несшие его обо что-то спотыкались. Наконец они добрались до отцовского кабинета, где и усадили его в кресло — среди книг и полок с банками, где плавали в формальдегиде зародыши и консервированные органы.