Страница 17 из 41
Впоследствии «модель Т» стояла себе, обрастая пылью и паутиной и заполняясь пачками газет и разными прочими объектами коллекционирования. Лэнгли больше никогда о ней не заговаривал, я — тоже, машина, просевшая до ободов колес, зато восставшая из собственных обломков, точно извлеченная из земли промышленная мумия, стала нашей недвижимостью, неизбежным атрибутом нашей жизни.
Нам нужен был человек, который мог бы прибирать в доме, хотя бы для того только, чтоб удержать от ухода Бабулю. Мы обратились в то же агентство, откуда прислали Джулию, и взяли первых же присланных агентством людей, японскую супружескую пару, мистера и миссис Хошияма. В сопроводительной записке указывался их возраст: сорок пять и тридцать пять лет. Они говорили по-английски, были тихи, работящи и совершенно нелюбопытны, принимая все как есть в нашем причудливом домашнем укладе. Я слышал, как они переговариваются во время работы, между собой они разговаривали по-японски, и какой же музыкой звучали их гнусавые голоса-фаготы с интервалами в треть, долгие гласные, подчеркнутые резкими толчками дыхания. Временами мне грезилось, будто я живу в японской гравюре — вроде той, что висела над письменным столом в отцовском кабинете: тонюсенькие крохотные карикатурные человечки, кажущиеся карликами на фоне покрытых снегом гор или идущие под зонтиками по деревянному мостику во время дождя. Я пробовал было показать чете Хошияма те гравюры, к которым привык с детства, давая понять о своем благоразумном подходе к расовым и национальным вопросам, но это оказалось ошибкой, результат был прямо противоположен тому, на что я рассчитывал. «Мы американцы», — уведомил меня мистер Хошияма.
Эту пару не нужно было ничему обучать, они сами находили нужное им, а то, что не могли найти, — швабру, ведро, хозяйственное мыло, что бы то ни было еще — шли и сами покупали на свои деньги, вручая затем чеки Лэнгли для возмещения расходов. Их требования к порядку не знали поблажек, я чувствовал легкое прикосновение ладони к своей руке, вежливо просившее меня подняться с фортепианного табурета, когда приходило время стереть пыль с «Эола». Каждое утро они приходили ровно в восемь часов утра и уходили вечером в шесть. Довольно странно, но их присутствие и неослабное трудолюбие вызывали у меня иллюзию, будто и у моих собственных дней есть кое-какая значимость. Мне всегда было жаль, когда они уходили, словно бывшее у меня внутри принадлежало не мне самому, а они наделяли меня этим. Лэнгли одобрительно относился к ним по иной причине: чета Хошияма с уважением относилась к его разнообразным коллекциям — грудам сломанных игрушек, моделям аэропланов, оловянным солдатикам, игровым доскам и так далее — что-то было целым, что-то нет. Лэнгли, однажды принеся что-то в дом, уже не утруждал себя тем, чтобы что-то с этим сделать, а швырял принесенное в коробку к остальному хламу, отысканному им раньше. И что же делала чета Хошияма? Они опекали эти предметы, расставляли на мебели или на книжных полках это странное барахло, эти подержанные и поломанные детские игрушки.
Так вот, говорю, домашнее хозяйство у нас вновь наладилось, хотя с началом Второй мировой войны положение опять осложнилось. Чета Хошияма проживала в Бруклине, но в одно прекрасное утро они прибыли на работу на такси и выгрузили из него несколько чемоданов, сундук и велосипед для двоих. Мы услышали, как бухает все это в прихожей и спустились посмотреть, в чем дело. «Мы опасаемся за свою жизнь», — сказал мистер Хошияма, и я услышал, что жена его плачет. Понимаете, японские ВВС разбомбили Перл-Харбор, и соседи стали угрожать чете Хошияма, местные торговцы отказались их обслуживать, а кто-то высадил окно кирпичом. «Мы нисеи!»[18] — воскликнула миссис Хошияма, имея в виду, что они родились в Соединенных Штатах, что в данных обстоятельствах, разумеется, совершенно не имело значения. Слышать, как убивается эта собранная и умеющая держать себя в руках пара было ужасно. Поэтому мы оставили их у себя.
Они заняли комнату на верхнем этаже, где жила Шивон, и, хотя они выразили желание платить за жилье или по крайней мере соответственно уменьшить свое жалованье, мы и слышать об этом не хотели. Даже Лэнгли, чья скупость с каждым месяцем росла в геометрической прогрессии, не мог заставить себя брать с них деньги. Сейчас мне удивительно вспоминать, насколько брат сжился с этой четой, чья страсть к чистоте и порядку должна была сводить его с ума. Теперь каждый вечер ужин шел в две смены: Бабуля подавала нам, а потом с четой Хошияма садилась ужинать сама. Дипломатическая загвоздка таки возникла, когда выяснилось, что Хошияма придерживаются диеты, чуждой кулинарным навыкам Бабули, а потому они стали готовить себе сами. Она призналась мне, что первое время ей приходилось отворачиваться, когда эти люди принимались резать свежую рыбу ломтиками и заворачивать в них шарики вареного риса — это и составляло их ужин. Не доставляло радости Бабуле и их хождение по ее кухне, просторному помещению с высокими потолками и стенами, выложенными белой плиткой, с открытыми полками, заполненными разнообразной посудой, с разделочными столами и большим окном, в которое светило солнце. Именно здесь проводила она большую часть времени в часы бодрствования. Я утешал ее, говоря: «Бабуля, я понимаю, как это должно быть трудно». И она кивала: трудно, трудно, — но, даром что людей этих она недолюбливала, понимала, что значит, когда тебе камнем высаживают окно.
* * *
Война вошла в наш дом несколькими путями. Нас обязали купить облигации Военного займа. Обязали собирать металлолом и всякие резинки, но в этом не было ничего нового. Ввели нормы на мясо. По вечерам надо было непременно задергивать шторы на окнах. Как формальный владелец автомобиля, Лэнгли получил право на книжечку купонов на нормированный бензин. Он прилепил знак группы «А» на ветровое стекло «модели Т», но, отказавшись от идеи использовать двигатель в качестве генератора, продал свои купоны механику из местной автомастерской, оправдывая свою мелкую спекуляцию трудностями нашего финансового положения.
Газетное предприятие Лэнгли, похоже, шло в ногу с событиями. Он с повышенным вниманием прочитывал газеты каждое утро и каждый день. Вдобавок мы слушали вечерние новости по радио. Временами мне казалось, что брат испытывает мрачное удовольствие от происходящего. И несомненно, выискивал любую возможность для бизнеса. Он внес вклад в то, что сам называл «военными успехами», продав все медные водостоки и сигнальные огни с труб нашего дома. Это навело его на мысль продать заодно и панели орехового дерева из библиотеки и кабинета отца. Я был не против расстаться с медными водостоками, но вот ореховые панели, как по мне, не имели отношения к «военным успехам», о чем я брату и сообщил. В ответ он произнес: «Гомер, многие люди, например генералы, наживаются на войне. И если какому-нибудь мерзавцу, просиживающему задницу в Вашингтоне, понадобится отделать стены своего кабинета орехом, наши панели будут иметь самое прямое отношение к «военным успехам».
Честно говоря, я не боялся за нашу страну, хотя в первый год или даже больше новости приходили все больше плохие. Я представить не мог, что мы со всеми нашими союзниками не одержим верх. Зато сам ощущал себя совершенно в отрыве от всего и бесполезным для кого бы то ни было. Даже женщины принимали участие в войне, либо поступив на службу, где носили форму, либо заменив своих мужей у станка. Что мог делать я, собирать фольгу с оберток жевательной резинки? За годы войны я падал в собственных глазах все ниже и ниже. Романтический юный пианист с прической а-ля Ференц Лист давно исчез. Когда мне было не лень, я занимался нещадным самобичеванием и, как будто никто больше не замечал, что я бесполезный иждивенец, только подтверждал, что именно таков я и есть. Мы с Лэнгли по-разному относились к этой войне. Он смотрел отнюдь не с патриотических позиций, его взгляд был взглядом обитателя Олимпа, он отвергал самою идею войны, независимо от того, кто прав, а кто виноват. Было ли это запоздалым воздействием горчичного газа? Война в его сознании была всего лишь очевиднейшей приметой пагубной неполноценности человеческого рода. Но у Второй мировой войны имелась одна особенность: можно было со всей очевидностью установить источник зла, и я полагал, что свойственное брату поведение «белой вороны» — всем наперекор — ошибочно. Разумеется, споров мы не вели, как то было принято в нашей семье еще при родителях, если мы не сходились друг с другом по политическим вопросам, то попросту избегали говорить об этом.
18
«Второе поколение» (яп.) — так называли себя японцы, родившиеся в Северной или Южной Америке и в Австралии.