Страница 14 из 41
В виде искупления Лэнгли поместил платные некрологи во всех до единой газетах города, не только крупных — как «Телеграм» и «Сан», «Ивнинг пост» и «Трибьюн», «Геральд», «Уорлд», «Джорнэл», «Таймс», «Америкэн», «Ньюс», «Миррор», но и в «Айриш эко» и районных газетах, вроде «Бруклин игл», «Бронкс хоум ньюс» и даже в «Амстердам ньюс» для цветных. Извещая тем самым, что эта добропорядочная и благочестивая женщина всю свою жизнь отдала служению другим и своим простодушием и страстью к чистоте сделала богаче жизни двух поколений признательного семейства.
Но постойте… я могу ошибаться в количестве газет, поместивших извещение о смерти Шивон, ведь к тому времени «Уорлд» уже слилась с «Телеграм», а «Джорнал» объединился с «Америкэн» и «Геральд» с «Трибьюн» — слияния, о которых, помнится, Лэнгли сообщал мне с некоторым удовлетворением как о первых признаках неизбежного сведения всех газет к одному общему изданию на все времена, к изданию одной газеты, а именно — его.
Наша машина была единственной, следовавшей за катафалком по пути в Квинс. Хоронили мы Шивон в пространном вздыбленном холмами некрополе из белых мраморных крестов и крылатых ангелов, отлитых из цемента. Миссис Робайло, которую мы пристрастились вслед за ее внуком, Гарольдом, называть Бабулей, важно восседала рядом со мной. По такому случаю она надела пропахшее нафталином жесткое платье, шуршавшее на ходу, и шляпу, чьи широкие поля все время тыкались мне в голову возле уха. Она говорила, что очень боится за Гарольда, который к тому времени уже вернулся в Новый Орлеан. В письмах он убеждал, что имеет постоянную работу, играя в клубах, но она подозревала, что внук представляет дела в лучшем свете, чем на самом деле, чтобы она не беспокоилась.
Все мы пребывали в мрачном настроении. Образ Шивон стоял в моем сознании, в памяти всплывали поездки на Вудлоунское кладбище на похороны родителей, так что если я и думал о чем, так о том, как легко люди находят смерть. А потом появилось это ощущение, которое охватывает по дороге на кладбище вслед за телом в гробу: нетерпеливое раздражение на покойника, жгучее желание вновь оказаться дома, где можно по-прежнему предаваться иллюзии, будто ждет тебя не смерть, а обыденная жизнь.
Первым признаком беды была заметка о нас под рубрикой «Что делать, куда пойти» в одной из вечерних газет: в представлении автора речь шла о великосветских платных танцах по вызову на Пятой авеню, где можно потереться среди высших сливок общества. Мы знать не знали, как заметка попала в газету. Лэнгли заметил: «Эти газетчики совершенно неграмотные люди — как можно потереться среди высших сливок?»
И уже на следующих танцах пришлось закрыть двери перед носом людей, шумно требовавших впустить и их тоже. Те, кого мы не впустили, расселись на крыльце, сбились в кучу по всему тротуару. И подняли шум. Естественно, последовали жалобы от живших к югу от нас: письмо с четко сформулированным порицанием было вручено из рук в руки чьим-то дворецким, еще был сердитый телефонный звонок от человека, не назвавшего своего имени, хотя, возможно, звонков было несколько и звонил не один человек. Негодование. Обида. Жившие по соседству опускались все ниже. И разумеется, в один прекрасный день пожаловал полицейский, хотя действовал он, казалось, вне связи с жалобами наших соседей. У него был свой собственный премилый взгляд на проблему.
Стоя в раскрытых дверях, он принес с собою холодный ветер с залива. И официальным тоном объявил, что устраивать коммерческое предприятие в жилом здании на Пятой авеню противозаконно. После этого его хриплый от виски голос смягчился: «Однако вижу я, что люди вы респектабельные, — произнес он, — готов закрыть глаза на это дело в обмен на любезное пожертвование в размере, скажем, пятнадцати процентов от еженедельного сбора в пользу Лиги бенефициариев полиции».
Лэнгли заявил, что никогда не слышал о Лиге бенефициариев полиции, и спросил, в чем состоит ее работа.
Коп, казалось, не расслышал. «Бухгалтерию я оставляю вам, мистер Кольер, рассчитывая на вашу добросовестность, я же зайду в среду утром за денежным переводом и безо всяких вопросов, но на сумму не менее десяти долларов».
Лэнгли спросил: «Что вы имеете в виду, говоря «не менее»?»
Коп: «Видите ли, сэр, никакая меньшая сумма не покроет потраченного мной времени».
Лэнгли: «Я понимаю, господин полицейский, что преступные дела в этом городе тяжко сказываются на вашей занятости. Но, видите ли, мы не берем большой платы за свои танцы с чаем, которые предлагаются скорее в роде общественной услуги. Если у нас бывает днем сорок пар, это много. Примите во внимание и накладные расходы: освежающие напитки, трудовые затраты… и, так и быть, мы могли бы подумать о поддержке вашей Лиги бенефициариев полиции взяткой или, как это называете вы, суммой не менее где-то пяти долларов в неделю. И за это мы, разумеется, ожидаем, что каждый вторник вы будете стоять у наших дверей и прикладывать руку к своей фуражке».
«Послушайте, мистер Кольер, если бы это касалось только меня, я бы сказал вам «заметано». Но и у меня есть свои накладные расходы».
«И это?..»
«В полицейский участок наведывается мой сержант».
«Ах да, — обратился Лэнгли ко мне, — теперь обсудим это».
Голос моего брата заскрежетал резче. Я понимал, что он забавляется с этим малым. Подумалось, что лучше бы отвести его в сторонку и действительно обсудить это дело, но его было уже не остановить. «Вы и правда думаете, — обратился он к полицейскому, — вы и правда думаете, что Кольеры уступят шантажу полицейского департамента? Что же до меня, я называю это вымогательством. Так что, если кто тут и ведет себя противозаконно, так это вы».
Коп попытался его перебить.
«Вы ошиблись дверью, господин полицейский, — сказал Лэнгли. — Вы вор, самый обыкновенный вор, вы и ваш сержант. Я чту подлинную отъявленную преступность, но не пронырливое лицемерие коррупции подобного образца. Вы бесчестите свою форму. Я подал бы рапорт на вас вашему начальству, не будь оно из той же жалкой касты попрошаек. А теперь убирайтесь с нашей собственности, сэр… вон! Вон!»
Коп сказал: «У вас острый язык, мистер Кольер. Но, раз вам так нравится, я стану к вам наведываться».
Пока коп разворачивался и спускался по ступеням, Лэнгли проорал что-то вроде: «Я тут повторять не буду!» — и захлопнул дверь.
Потраченные усилия вызвали у Лэнгли очередной приступ кашля. Слушать это было тяжело — его свистящий, ревущий, рвущий легкие кашель. Я сходил на кухню и принес ему воды.
Когда же брат успокоился, я сказал ему:
— Ты очень здорово отчитал его, Лэнгли. В твоей речи было что-то от музыки.
— Я сказал, что он бесчестит свою форму. Это было неверно. Сама форма является бесчестием.
— Коп пригрозил, что будет наведываться к нам. Хотел бы я знать, что он имел в виду.
— Какая разница? Копы — это жулики со значками. Когда они не берут взятки, то избивают людей. Когда их одолевает скука, кого-нибудь подстреливают. Это твоя страна, Гомер. И легкие у меня были сожжены ради того, чтоб слава ее выросла.
Неделю-другую казалось, тем дело и кончилось. А потом как-то во время наших танцев они и заявились, словно бы тот самый коп почковался и перепочковывался, пока не размножился до нескольких себе подобных и сворой не протолкался в комнаты, приказав всем покинуть помещение. Публика ничего не поняла. Еще миг, и началась свалка: люди пихаются, кричат, толкаются. Каждый пытается выбраться наружу, но полицейские толкают их, пинают, намеренно создавая беспорядок. Пластинка с оркестром, которую я чуть раньше поставил на проигрыватель, по-прежнему играла, словно в каком-то ином измерении. Сколько было полицейских, я не знаю. Они громко кричали, разрастаясь, выталкивали воздух. Входная дверь была открыта, и по дому разгуливал холодный ветер с улицы. Я не знал, что делать. Взвизги, которые я слышал, могли быть вызваны и весельем. При таком обилии тел в комнате мне пришла дикая мысль, что полицейские всей сворой танцуют друг с другом. Однако бедных наших чайных танцоров вытолкали за дверь, как скотину. Бабуля Робайло стояла возле меня с подносом печенья. Я услышал громкий звук гонга: звук, произведенный серебряным подносом, опустившимся на чью-то голову. Мужской вой, потом дождем посыпалось печенье, градом молотя по полу. Я был спокоен. Мне показалось, что самое важное — это остановить музыку, я снял пластинку с проигрывателя и собирался сунуть ее в конверт, как вдруг ее вырвали у меня из рук, и я услышал, как она вдребезги разбилась об пол. «Викторолу» сдернули с места и грохнули об стену. Совершенно безотчетно — это был инстинктивный, животный порыв, вроде шлепка медвежьей лапы, только нечто более ленивое, поступок незрячего, — я ударил кулаком в воздухе и во что-то попал, в плечо, мне кажется, и за свои старания получил удар в солнечное сплетение, от которого рухнул на пол, хватая ртом воздух. Услышал, как заорал Лэнгли: «Он же слепой, ты, идиот!»