Страница 22 из 59
— Сходите, пожалуйста, в приемный.
— Хорошо…
Хруст, просыпаясь, улыбался, морщился, бормотал что-то. Я отметил у него небольшую одышку. После наркоза, наверное.
— Работенка-то прямо слесарная, — сказал Кемалыч, когда мы сбрасывали с себя, не снимая перчаток, окровавленные халаты. Он впервые видел такую операцию.
— Только, в отличие от слесарной, главное тут, не сама работа, — усмехнулся я. — Так что нам бы должны платить самое малое вдвое.
Вернулась Антонина и сообщила, что у больной в приемном «настоящий аппендицит, наверное даже гнойный».
— Вы сказали, чтобы ее подавали в операционную?
— Не-ет.
— А ей самой сказали, что нужно оперироваться?
— Не-ет…
— Так пойдите, пожалуйста, и скажите. И успокойте. И распорядитесь… — Боже! Сил никаких нет с этой растяпой! «Не-ет…» Блеет, как овца.
Не снимая перчаток, чтобы не расстерилизовывать руки, садимся записывать с Кемалычем операцию. Пока подают больную с острым аппендицитом. Потом меняем халаты и перчатки — и готовы на второй заход. Появляется Антонина.
— Сейчас подадут… — Глаза ввалились, личико бледное. Горе-хирург…
Прошу Матильду Ивановну вызвать машину для Антонины Владимировны. Пусть едет домой. Для быстроты будем оперировать вдвоем с Кемалычем. Часы в операционной показывают начало второго.
Как на грех, женщина, которую мы оперируем, толстая и боязливая. Все время напрягается, дуется. Кишки лезут в рану, мешают сориентироваться. Кемалыч никак не может найти червеобразный отросток. Время идет, женщина начинает стонать, вскрикивать. Отвратительное дело оперировать «под крикаином». Терпеть не могу, когда в операционной раздаются крики. У меня все как-то застывает внутри, напрягается каждый нервик.
— Спокойней, — тихо говорю я Кемалычу. — Давай добавим еще новокаина.
— Я уже много дал, — расстроенно отвечает он.
Не злится. Это очень хорошо. Некоторые злятся, когда больной мешает работать. А Кемалыч словно чувствует себя виноватым. Славный парень. Я иногда тоже стал злиться в последнее время. А он — нет, молодец…
— О-ой!.. Ой-ой!.. — все громче.
На лбу у Кемалыча крупные градины пота. Да и я не сух.
— Перейдете?.. — полувопросительно говорит он.
Мы молча меняемся местами, и операцию продолжаю я.
В половине третьего выходим из операционной. Того подъема, который я испытывал после операции Хруста, нет и в помине. Давит тяжелая усталость. Голова словно из кирпича. Заходим к Хрусту. Он спит. Дышит тяжеловато.
— Высокая температура, — тихо говорит мне постовая сестра.
— Сколько?
— Около сорока.
— Пенициллин, сердечные делаете?
— Да.
Пульс частит, но упругий, полный. Давление хорошее. Даже выше нормы. В общем — ничего особенного. Заглядываем в женскую послеоперационную палату. Только что прооперированную уже привезли. Возвышается горой на кровати.
— Ну, как?
— Ничего. Сейчас полегче, — шепотом говорит она, чтобы не разбудить остальных в палате.
— Ну, молодец. Немного было больно. Бывает иногда…
— Да-а… Спасибо, доктор.
За что спасибо? За боль? Или за доброе слово? Вот две величины — боль и доброе слово. И слово побеждает. Какие все же замечательные существа — люди!
Сима, которой сегодня днем удалили грудную железу, не спит.
— Почему не спите?
— Укол сейчас делали…
— А-а… Что-нибудь беспокоит?
— Не очень… Только бы все это было не напрасно!
— Ну что вы! Выбросьте это из головы! У вас все вовремя!
Малозначительные слова, но они необходимы. Я убежден, что они необходимы. Кемалыч отправляется спать в кабинет шефа. Ехать домой ему не имеет смысла. Уже четвертый час. Я спускаюсь в ординаторскую, снимаю халат и колпак, выключаю свет, ложусь на диван поверх постели. И моментально проваливаюсь…
Разбудила меня постовая сестра сверху.
— Что?
За окном уже было светло.
— Скорее, Владимир Михайлович! С Хрустом очень плохо…
— А что?
— Не знаю… Вдруг…
Я схватил халат и бросился к двери, не дослушав ее.
Когда я вбежал в палату, Хруст был уже мертв.
3
Он лежал на оцинкованном прозекторском столе, восковой, желтый, с неплотно прикрытым левым глазом, словно подсматривая за нами, и мне казалось, что я сплю, что все это во сне. И вся прошедшая половина дня промелькнула, как во сне. Может быть, оттого, что мое пробуждение было еще неполным, когда я увидел смерть.
Я чувствовал себя совершенно разбитым и очень хотел спать.
Вернувшись тогда из палаты в ординаторскую, я сел в угол дивана и просидел до самой пятиминутки — не меньше двух часов — в невероятной мешанине мыслей и воспоминаний, более густой, чем дым от сигарет, которых я выкурил полпачки. Мне представлялось лицо Хруста, его улыбка: «Двум смертям не бывать, одной не миновать…» Обычно больные словно предчувствуют. Волнуются, нервничают. Я замечал… Потом я снова и снова анализировал все, что делалось ему с момента поступления. Все вроде бы правильно. Но главное не это. Вернее, главное — понять причину смерти, тогда станет совсем ясно, где мы ошиблись и ошибались ли. Почему «мы»? Я. Только я. Без меня никто ему ничего не делал. Я ответствен за все.
Первая мысль была об эмболии — скоропостижная смерть! Чем больше я думал, тем больше укреплялся в этом предположении. Конечно! И повышение температуры и одышка были симптомами жировой эмболии. Я вспоминал читанное совсем недавно, осенью прошлого года, на специализации в Москве. Все совпадало. И сроки подходят: смерть через двенадцать часов после травмы. Но там была смерть на тонких белых страницах четкими буковками. Совсем не страшная, обыденная. А тут — Хруст. «Скоро, доктор?.. Надоело лежать… Я краснощекий!..» И еще: «Работенка-то слесарная!» «Главное, не сама работа…» Нет, нет, совсем не работа! Я был очень доволен операцией, я вспоминал удовлетворение, охватившее меня после ее завершения, подъем… А теперь эти громадные, во весь глаз, застывшие зрачки. Чего же я не учел? Что не сделал? Или сделал лишнее?.. Нет, фактор операции в возникновении смертельной жировой эмболии незначителен. Так пишут, об этом говорили нам профессора. Причина — травма. Падение, балка, перелом, кусок кости, вспоровшей бедро. И все же, может быть, я тоже хоть чуть, да подтолкнул? Может быть, может быть… «Незначителен», — значит, все же существует этот фактор?! Какая ерунда! Мало ли что существует, чего мы вообще еще не знаем. «Не больно. Жутко что-то…» Вот! Было, значит, все же жутко…
Петр Васильевич и ребята почти не расспрашивали меня. Вероятно, у меня был слишком угрюмый вид. Потом Петр сказал мне:
— Иди к старшей сестре, запрись там и как следует напиши эпикриз. Звонили из управления комбината. Торопят с вскрытием.
Потом меня вызвали к Петру Васильевичу в кабинет. Там сидели Мурзабек Каримов и еще какой-то тщедушненький тип, сутулый, почти горбатый. Мне его представили как инженера с рудника, на котором работал Хруст.
— Мы будем на вас подавать заявление прокурору, — зло сказал Мурзабек.
Я так вымотался за последние часы, что на меня это заявление почти не произвело впечатления. Я только зачем-то пожал плечами.
— Вероятно, это бессмысленно, — сказал Петр Васильевич. — Смерть наступила не от операции, а от травмы.
— Но перед операцией доктор заверил меня, что опасности для жизни уже нет. Было так?
— Да. Я так думал.
— Как же так? — напирал Мурзабек. — Больной уже в безопасности, потом его оперируют, он умирает через каких-нибудь пять часов после операции, и оказывается, что причина — не в операции? Нелогично…
Всем понятно, чего он так распинается. Травма, как травма. За это его поругают, объявят выговор. А смерть — от доктора. Он-то и пусть идет под суд… Но разве в этом сейчас дело? А в чем же дело, идиот?..
— Логика жизни иной раз значительно сложнее наших построений, — слышу я глухой, недовольный голос Петра Васильевича. — К сожалению.