Страница 19 из 59
— Надо потренироваться дома в вязании, Антонина Владимировна, — без выражения говорит он, наверное, в его первый раз.
— Я тренируюсь… — мямлит Антонина.
— Там острый аппендицит прибыл. Надо оперировать. Может, мне не мыться? — включаюсь я в этот минорный разговор.
— Аппендицит? — оживляется Кемалыч.
— Это хлеб Валерия Кемалыча, — подтверждает Петр. — Мы его сейчас отпустим… А ты всех посмотрел?
— Всех, — отвечаю я, а про себя добавляю: на часы бы взглянули — уже около двух! — и иду из операционной. Равновесие… Один быстр, другой медлителен, все толкутся целый день на двух операциях. Раньше мы распределялись: я с Валерой, а Муся с Антониной («тебе все равно скоро уезжать…»). Теперь со всеми буду я. Эх, Муська, милая моя! Где вы там сейчас мчитесь с Ваней? Все еще через казахстанские просторы небось? Стоите у окна в коридоре и думаете о нас. И Ваня расстроенно дергает носом… Все! Не увижу я больше его настороженных серьезных глаз в дверях операционной, когда мы работаем. Он всегда готов был помочь нам… Мне становится страшно тоскливо. Это просто счастье, что я сегодня дежурю. А завтра буду отсыпаться. Первые дни разлуки — самые трудные.
В предоперационной заканчиваю оформление истории болезни девушки из геологоразведки. Потом спускаюсь в ординаторскую и усаживаюсь за писанину. С утра и до начала первого я делал обход и перевязки всем больным, кроме Колиных, — часа три. А теперь писанины часа на два. Раскладочка… Проклятая писанина! Разговоры о ней в зубах навязли. Но от этого ее не становится меньше. Тень прокурора витает над врачебными столами. Но весь анекдот в том, что большинство записей в наших историях и прокурору ни к чему. Даже если они ему и понадобятся. Они никому не нужны. Никомушеньки! Тонны макулатуры. Громадная корова, лениво жующая государственные деньги.
Я всегда злюсь от бессмысленной работы. Но эти необременительные и привычные мысли ползут в моем сознании, не мешая руке бойко строчить привычное и одинаковое в двух дневниках из трех. У Николая — два дня, страница исписана. Месяц больной пролежал — готов том. И при этом никто (с полной ответственностью — решительно никто!) в этом томе ничего не поймет. Его можно толковать, как Библию, но не понять. Ну, на кой черт он прокурору? Я представляю себе, как строгий мужчина в золотых очках — прокурор — с недоумением, но очень внимательно рассматривает страницу за страницей толстый фолиант, испещренный живописными каракулями и кляксами. Человек в золотых очках потеет, пересиживает рабочее время, но… толку ни на грош. Ах ты чертов Кол, задашь ты им всем когда-нибудь работенку! Откинувшись на спинку стула, я начинаю смеяться. И тут входит Николай. Он оглядывает мой стол, ординаторскую, и ничего не может понять. Но на всякий случай улыбается. Компанейский он парень.
— Ты что, тю-тю? — Он вертит пальцем у виска.
— Я просто представил себе, как мучается прокурор над твоими историями.
— Какими историями?
— Да любой!
— При чем здесь прокурор?
— Так ты же для него пишешь истории болезни…
— А-а… — И Николай тоже начинает хохотать. Он вполне самокритичен.
А ведь там, у постели больного, у операционного стола, он неизменно внимателен, скрупулезно педантичен. Он словно вмиг перерождается, когда начинает заниматься настоящим делом. И громадные руки становятся такими осторожными, бережливыми, твердыми. Руки умельца. Хорошего мастера. Настоящие хирургические руки. И книжку свою «Урология» Николай дочитал, съездил на специализацию, и теперь — уролог, пожалуй лучший в области.
Петр Васильевич появляется в самый разгар веселья, но чуть насмешливое лицо его остается невозмутимым. Он садится на диван с неизменной своей папиросой в углу рта, кладет, как обычно, на расставленные колени руки и замирает, уставившись на нас. Николай еще булькает, словно вскипевшая вода, под которой только что убрали огонь, а я серьезно говорю Петру Васильевичу:
— Почему до того, как что-то случается, врачу доверяют множество человеческих жизней, а после того, как это что-то уже случилось, ему не доверяют даже просто по-человечески?
Он молчит, обволакиваясь папиросным дымом. На лбу капли пота, халат влажен на плечах. Петр всегда после операции принимает душ.
— Не значит ли это, что люди ему в принципе не совсем доверяют? Петр Васильевич, серьезно, меня это волнует.
— А почему врачу должны верить безоговорочно? — бурчит он.
— А потому что нет другого выхода. Или — или. Это специфика профессии. Потому что существует только «до», а «после» — это уже поздно.
— Пожалуй, — соглашается он. — Но то, что ты называешь «после», — это общественная мораль. Без этого нет общества.
— Общество держится на человеческой порядочности, — убежденно говорю я.
Петр Васильевич вскидывает брови, они замирают косо, углом к середине лба, и его круглое лицо становится похожим на маску паяца.
— И все? Очень мило. Давай сыграем в «локотки», и я пойду домой. Устал что-то… — Он не настроен сегодня на дискуссию.
Он редко бывает на это настроен. А жаль. Я часто провоцирую его, но очень редко достигаю цели. Зато уж, если удастся, успевай только шевелить мозгами!
Он усаживается у угла стола и ставит на него локоть правой руки. Широкий локоть массивной, круглой, волосатой руки. Ладонь у него чуть влажная, толстая и мягкая. Петр любит это единоборство. Кто кого? Минута напряжения, концентрация силы и воли, и чья-то рука побеждена. Он называет это «локотками» и любит, наверное, потому, что здесь, в борьбе с нами — молодыми ребятами, может ощутить свою силу, просто физически как-то утвердиться среди нас. Для него, одинокого человека, это, вероятно, очень важно. И мы безотказно играем в «локотки». Бывает, что он побеждает даже Николая. Я, правда, думаю, что наш добродушный верзила из чувства горячей любви к Петру просто поддается ему. Но я проигрываю по всем правилам. Моя костистая длиннопалая рука задавлена его подушкой.
— Ты сегодня не в форме, — бросает Петр Васильевич.
— Конечно. Старшие товарищи не дают ответа на сжигающие меня вопросы, и я нервничаю.
В это время входит Антонина.
— Ну что, записали? — говорит ей Петр Васильевич.
— Да…
Ее довольно миловидное приплюснутое лицо озаряет радостная улыбка. Какое счастье! Она переписала в операционный журнал две сегодняшние операции. За это время Петр успел принять душ и сыграть со мной в «локотки». Обычно мы записываем операцию в «четыре руки» — оперировавший в «историю», ассистент в журнал. Но Антонина не поспевает и занимается этим отдельно. Медленно, старательно, круглым красивым почерком прилежной семиклассницы. Бр-р… Вот кому-то жена достанется!
— Ну, пойдемте, — говорит Петр Васильевич и поднимается.
У нас так заведено: оперировавшие с дежурным и заведующим обходят в конце рабочего дня послеоперационных больных.
Николай остается выводить незабываемые строки на больших листах историй болезни, а мы отправляемся наверх, в палаты. Я убегаю на минуту от Петра Васильевича и Антонины в операционную. Валерий Кемалыч уже начал аппендэктомию. Эти операции мы обычно делаем на пару с сестрой. Сестры у нас ассистируют не хуже иных врачей. Нина, мы сегодня с нею дежурим, смотрит на меня поверх маски большими серыми глазами и кивает: мол, все в порядке. Длинное смуглое лицо Кемалыча, наполовину закрытое, сосредоточенно и спокойно.
Петра Васильевича и Антонину я догоняю уже в первой послеоперационной палате. Там женщина, которой сегодня удалили грудную железу. Рак. Молодая, полная, симпатичная женщина. Бледновата. Она смотрит на нас без улыбки, как-то отрешенно. Я отхожу к изголовью, а Петр Васильевич садится на стул рядом с кроватью и проверяет пульс. Я не могу смотреть на нее, смотрю на Петра. Мне нестерпимо жаль этих женщин, особенно молодых. Больно сознавать, какой ценой мы добываем для них жизнь. Черт с ними — с желудком, с почкой, с селезенкой, со щитовидной железой!.. Нет, тот не поймет, кто не видел этих женщин через год, три, пять лет после операции. Они веселы, счастливы, как и мы, хирурги, что они живут, любят, воспитывают детей. Но…