Страница 3 из 17
– Ничего! то есть, чтоб пожаловаться, так нельзя… Девчонка во всем исправная… Да оно и видно, сейчас из Москвы… то есть из столицы. Дом богатый; во всем порядок идет.
– Знаю, знаю… Ох, друг, уморилась-то как я!.. Сестра Анфиска-то вчера, как в Салапихино-то я приехала с мужиком… «Ну, куда тебя на хутор несет?.. Успеешь, не за горами». – Нет, говорю, друг, уж дай пойду… Дельцо у меня есть до него бедовое. – «Да ты, дура, говорит, останься… Разве мы тебе не рады?» Это она мне… Нет, говорю, уж дай пойду лучше погощу у тебя… Только не гони, друг, сама после! Ей-Богу, кум, такая!..
– Какое ж это ты дельцо затеяла?.. Кажется, что бы это так? И в поре-то было, то есть в молодых летах, да дел-то у тебя немного бывало, а ныньче уж за делами стала ходить…
– Э, э! да ты все брехун какой был, такой и есть!.. А дело-то хорошее для тебя…
– Ну, говори, говори… Или лучше ужо, как отдохнешь да чайку напьешься…
– И то, друг, и то! А то и язык-то словно вместе с ногами по земле тащила: ничего и не скажешь путем… Больно много говорить-то надо…
Однако не успела болтливая кума выпить и двух чашек чая, как уже приступила прямо к объяснению дела.
– Вишь ты, хозяин-то мой… учитель-то… Знаешь небось, друг? Ведь ты сам его видел в запрошлом году против поста, как в городе был, ко мне заходил – а? Знаешь, что ль?
– Знаю, как не знать. Видел я учителя твоего.
– Ну, ну… Ох ты Маша, Маша! полно тебе чай-то лить уж меня пот так и прошибает… Ну, давай, давай чашку-то… Э-эх!
Михайла начинал терять терпенье.
– Да ну, старуха, говорила бы давно… Что размазываешь все – экая какая!
– Говорю, друг, говорю… Так это учитель-то. Вот вишь ты, друг, прихожу я к нему: «Батюшка, дескать, Иван, говорю, Павлыч, отпусти к родным… всего на недельку… Я тебе другую кухарочку на это время приищу… Еще молоденькая есть у меня такая, не мне, старухе старой, чета – мордастенькая такая, белая». А он-то такой простой: «Ну, что за беда! ступай, говорит, не нужно мне твоей мордастенькой: я к Подушкину похожу пока обедать». Простой, как есть, самый простой человек. «Ну хорошо, говорю, дай Бог тебе здоровья, батюшка», да сама было и за дверь… Рада, известно… «Постой! кричит, нет ли у тебя из родных кого-нибудь… чтоб этак мне на лето поехать?» А мне сразу и невдомек… на кой пес, думаю, ему к нашим?.. «Я, говорит, понимаешь, нездоров, так хочу в деревню на лето… Узнай у своих, нельзя ли нанять у кого комнату… Да чтоб место хорошее было, веселое… чтоб гулять где было». Башка, кум, плохая, старая… «Не знаю, батюшка», да и вон из горницы… Уж это после… этак к сумеркам пришло мнение об тебе… Вот я докладываю… Есть у меня кум, Иван Павлыч, да не знаю, какое его на это будет согласие. Человек, говорю, хороший, дом чистый… Все как есть… А он и давай расспрашивать… И кто такой, чем занимается, и реки есть ли, и рощи… того намолол, что и не перечтешь… А как сказала, что ты мол, лечишь, пользуешь… засмеялся этак потихоньку – понимаешь?.. «Ну, говорит, Аксинья, уж с леченьем-то его Бог с ним… Мне еще жить-то не надоело».
– Ну? а ты что ж? Так и смолчала? – прервал Михайла.
– Какой смолчала!.. Опять-таки ему стала хвалить тебя… «Ну, говорит, ступай себе». Ей-Богу, такой славный человек!..
– Ну, спасибо, старуха… Дай-ка я об эвтом подумаю, а после и ответ тебе дам. Да ты не забудь, смотри, все скажи, как поедешь.
Михайла думал дня два и решил сначала внутренне, что это дело неплохое – взять с молодого учителя рублей двадцать пять серебром за все лето.
Накануне своего отъезда в город Аксинья зашла на хутор проститься. Михайла предложил ей довезти ее в Салапихино на своей лошади и, сев с ней на телегу, обратился к ней с следующим вопросом:
– А что, ведь он, то есть барин-то твой, охаверник какой-нибудь… какие-нибудь прожекты любит небось?
– И, что ты, что ты!.. И такой-то смирный. Чтоб в карты или вино бы любил – и не подумает… Читает себе день-деньской да пишет; разве Подушкин этот, тоже учитель, забредет… так в шашки сядут… Да и то никакого буянства нет: сидят себе да свищут оба…
Михайла изложил ей все свои условия и, оставив старуху в Салапихине, вернулся домой.
– Ну, дочка, – сказал он Маше, – комнатку твою надо поопростать.
– Ну, что ж… я подмету хорошенько, платье свое вынесу.
– А где ты сама спать будешь?
– Где? да хоть к Алене пойду…
– Зачем? ты лучше в кладовой… Травы я возьму, а то голова будет болеть… очень уж дух сильно сперся. А сам на сеннике буду ночевать…
– Вот уж я на сене не люблю, смерть, – возразила Маша, – пыль такая… козявка всякая…
– А по мне эта козявка ничего…
II
Солнце село необыкновенно красно за теми полями, которые оборвались к реке против хутора такой крутой и зеленой стеною. Незадолго до заката прошел сильный дождь и, размочив всю окрестность, вызвал из нее тысячи свежих и крепких запахов. Воздух был истинно благорастворенный. Мшистые и кривые стволы ракит, нагнутые над строениями, совсем почернели от сырости, и только стороны их, обращенные к заре, принимали чуть видный розовый колорит… Тусклые окна Михайлы стали совсем красные.
И Михайла ощутил некоторое влияние живописной и благоухающей окрестности. Будучи в добром расположении духа, он кликнул Машу, дошивавшую у окна отцовскую рубашку, и велел ей достать из старого шкапа довольно плохую сигару.
– А много их там осталось, Маша? – спросил он, закуривая сигару не без тщеславия.
– Пять… нет, шесть. Одна вон куда закатилась.
Михайла вздохнул и вышел на порог своего жилища.
– Эка благодать Господня! – произнес он, перекрестясь, и, прислонившись к притолке, долго стоял, прищуриваясь и улыбаясь.
Как он переменился в эти шесть лет! Белокурые волосы окончательно поседели везде – и на висках, и на затылке, и на усах; лицом и телом он пополнел, но мелких морщин поприбавилось много… Вообще же старость наложила на него печать своего достоинства: он стал лучше на вид.
Долго стоял он у дверей и покуривал молча, пока наконец Маша не вышла к нему.
– Ты куда ж это? – спросил отец.
– Пойду к Алене… Уж скотину никак пригнали.
– Что ж ты, доить помогать?
– Вот доить! Так пойду посмотрю…
– А ну, как подоишь?
– Ну, что ж, если и подою? Руки-то не отпадут!..
Маша убежала, а Михайла продолжал курить.
В этот день он ждал своего пациента, про которого столько наболтала кума, и голова его была так полна новостью положения, что он едва заметил, как мимо него, шагах в двадцати, прошли к реке все коровы, понукаемые звонким бичом маленького подпаска, как раздался грубый бас Степана, и как коровы, напившись, пошли опять к скотной. Одна из них, бурая, с белой головой и огромными рогами, даже очень долго стояла и смотрела на него, но была, как и другие, прогнана мальчиком, прежде нежели успела обратить на себя внимание озабоченного старца.
Ему бы теперь очень хотелось узнать повернее, который час, но белые стенные часы с лиловой розой на циферблате уж третий месяц показывали ровно двенадцать.
А между тем тот, кого он так ждал, давно катился по дороге от села к хутору, и молодой сын салапихинского управителя был осыпаем вопросами о стране и ее жителях.
– Говорят, у него есть дочь?
– Девчонка важная! – отвечал белокурый деревенский фат, – бедовая девчонка! Плясунья такая; гармонии эти пойдут, пляски, песни… Из себя высокая, – продолжал он, поднимая свободный от возжей кулак, – перехват здесь этак по-московски… улыбнется, знаете, и глазишками… ух-ты!
«Должно быть, потерянная как-нибудь», – подумал Васильков, вздохнув. Потом спросил опять: – А отец-то сам леченьем только и занимается?
– Михайла Григорьич-то? Нет-с, они портные, шьют всякое платье… Капиталец тоже имеют свой, как люди говорят… Сам я не считал-с. Ну и лечит… по селам ездит, от всех болезней вылечивает. Человек умный! сам себя остромысленным человеком называет… сколько жителей на земле знает… Такая, говорит, есть наука: остромыслие, говорит…