Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 46

Все мы были заняты и не знали, с чего бы начать, десяток людей со столькими инвалидами, половина из которых не может подняться с нар. Мы переносили их в коридор вместе с матрасами, чтобы их легче было грузить на грузовик, когда тот подъедет ко входу в барак. Вплотную друг к другу они лежали по сторонам коридора, а за ними был еще такой же ряд, оставляя посередине только узкий проход. Первыми на очереди были те, что с флегмонами; они терпеливо ждали и следили за нами глазами, когда мы несли мимо клетчатые бело-синие мешки, набитые бумажными повязками настолько, что они стали походить на большие беременные рыбы. Потом мы принесли тех, кто уже потерял ко всему интерес, их впалые скулы выступали из тряпичного хлама на полу; некоторые стонали и таким образом старались подозвать нас, санитаров. Такие по жизни немощные старички, которым всегда кажется, что они забыли что-то важное на полочке бельевого шкафчика. Они приподнимались на локтях и просили каждого, кто проходил мимо, выслушать их. Но ни у кого не было времени на них, потому что тогда началась запарка. Столько соломенных тюфяков все еще лежало на полу, а грузовик с прицепом приедет еще только дважды. Но лучше не думать об этом, говоришь самому себе, когда еще столько других дел. И именно тогда кто-то на соломенном тюфяке умер, и врач сказал мне позвать Ваську и проследить, чтобы он его как следует закопал. «Хорошо, — сказал я, — а в моей комнате маленький чех уже совсем при смерти». Потом я пошел за Васькой и мы отнесли тело на газон, где яма была уже довольно глубокой. Васька начал засыпать его дерном, а я думал о враче, как он вошел в мою комнату. Васька что-то бурчал над трупом, и охранник сквозь стекла на верху вышки казался красным от пожара в небе над Нордхаузеном, а я все еще думал о враче, который вошел в мою комнату с полотенцем в руках. Мне казалось неправильным то, что я думаю об этом, но по-другому я не мог. Потом Васька, который выгребал лопатой землю, сказал, что голоден. «Если хочешь, чтобы я копал, принеси хлеба», — сказал он. И мне было на руку, что я должен пойти в комнату за хлебом, оставшимся после умерших. «Сейчас тебе его принесу», — сказал я и поспешил в барак, но перед входом замедлил шаг, поскольку боялся, что открытие будет чересчур страшным, и в то же время надеясь, что все, что сейчас происходит, закончилось. Я сказал себе, что врач сам лучше знает, что велит ему его профессиональная этика. Может быть, он совершенно прав, что облегчает телу уход из жизни, особенно потому, что маленький чех лишь время от времени еще размыкает и поджимает губы и выпячивает их, как рыба, выброшенная на берег, для которой море потеряло какое-либо значение. Так я думал и медленно приближался к двери, чтобы взять хлеба для Васьки, но когда я нажал на дверную ручку, дверь приоткрылась лишь чуть-чуть, и сразу же изнутри ее быстро захлопнули ударом ноги. Это был санитар, он крикнул мне подождать минуточку, но мне было неприятно, что я не могу зайти в свою комнату, а кроме того, я жалел, что врач и санитар узнают, что я догадываюсь о том, что произошло. Я колебался, надо ли толкнуть дверь, так как не знал, правильно ли врач поступает. Не лучше ли парнишке чеху лежать под пластом мягкой земли, которую вскопал Васька, или умереть под грузом соломенных тюфяков и тел в грузовике? Я стал медленно отходить от двери, и больные на полу на своих гнилых лежанках что-то говорили, но я их не понимал. Когда же врач вышел из комнаты, он сказал, что малый тоже умер и что нужен Васька. Тогда мне больше всего хотелось сказать, что я знаю, что они с санитаром делали в моей комнате, но вместо этого я побежал к чеху, чтобы хоть как-то еще ему помочь. Его ребристая грудная клетка, к счастью, еще вздымалась, он хрипло дышал, так что вначале у меня отлегло от души, но в то же время у меня вспотел лоб, когда я наклонился и дотронулся до щеки парня. Он еще хрипел, только теперь на его шее появилось бледно-красное пятно, которого раньше не было. Всю весну догорало молодое тело, и для меня стало неожиданным утешением то, что это догорание еще продолжалось; казалось, оно спасает меня от ужасного подозрения в соучастии в убийстве. Во мне все еще присутствовало сознание неправоты, поскольку я был пассивным, нерешительным свидетелем, но сейчас, глядя на рот, который открывался все медленнее, я подумал, что если человек помогает уже высохшему телу дойти до конца, то он в общем-то поступает хорошо. Во всяком случае, во мне была такая раздвоенность, потому что я не мог понять мотивы поведения врача. Я подозревал, что он поступил так из расчета, чтобы сократить число тех, кого надо будет перенести на грузовик, а не из сочувствия к ближнему. И я почувствовал облегчение, что юный чех еще дышит, потому что, если бы врачу удалось закончить свое дело, у меня не оставалось бы сомнений, отчего он умер. Но тогда я колебался и не нашел способа противодействовать врачу. Я был нерешительным, как всегда, когда я в чем-то не уверен. Ведь не было почти никаких сомнений в том, что врач поступил правильно, просто на самом деле я противился не тому, что он сделал, а ему самому. Если бы, например, там был Андре, было бы по-другому. Но Андре сказал бы мне, он не сделал бы это тайком. Поэтому я отомстил врачу и сказал ему в коридоре: «Парнишка еще дышит!» Но только сказал я ему это еле слышно, когда мы проходили между соломенными тюфяками, так что, возможно, он не понял меня правильно или не расслышал, а помимо того, тон, которым я это высказал, скорее всего, не был достаточно резок, что опять-таки было слабостью, испортившей месть. Не знаю.

Но кто тогда мог уследить за интонацией походя сказанной фразы, когда грузовик сдавал задним ходом к дверям барака, и еле живые тела начали приподниматься на локтях с пола. Они нашли в себе последние силы, чтобы, поддерживаемые Васькой, Пьером и мной, на шатких костлявых палочках-ногах выйти из барака. Воздух был пропитан зловонием дизентерии и гноя, въевшимся в бумажные бинты. Но это было не ново, более необычным было то, что мы, санитары, громко говорили. Мы подбадривали себя, ведь нас было так мало. Самый сильный ухватил соломенный тюфяк посередине и поднял его с пола вместе с находившимися на нем костями, другой же волок тюфяк за собой. И те, кто размещал их наверху в грузовике, сперва клали их на дно грузовика рядком, один к другому, а потом на этот первый слой быстро накладывали точно так же следующий. Что поделать — время поджимало. Они слабо шевелились, эти слои тел, но у нас не было ни минуты, чтобы взглянуть на них. Потом пришлось отказаться и от укладки послойно и просто сбрасывать тела с соломенных тюфяков в кузов через деревянный борт. Их нужно было взять с собой, тех, что еще дышали. Только один умер прямо при погрузке, и Васька отнес его за барак. «Маленький чех еще живой на дне, и на нем груда тел», — подумал я тогда и уже меньше злился на врача, но и эта мысль лишь промелькнула в сознании, поскольку тогда мы загружали поверх всего еще и мешки с повязками, а охранники между тем стали обходить грузовики и орать. Шофер раздраженно продолжал гудеть, весь в нетерпении, потому что мы дожидались только Ваську и того, кто пошел с ним за барак отнести труп. Потом мы влезли в прицеп, у переднего бортика, где еще оставалось немного места, а тем временем вернулись и Васька со своим помощником и привязали к боковым доскам пару носилок из необработанного дерева с проволочной сеткой посередине, так что грузовик стал похож на пожарную машину с лестницами по бокам. И мы, наконец, поехали, а там наверху, на вышке, зазвенело оконное стекло, охранник, похоже, палил из пулемета.

Грузовик ехал вниз по дороге, через лес по направлению к огромному костру, который разожгли самолеты союзников. Нордхаузен. Там заболел Младен, подумал я, чтобы отвлечься от воплей в грузовике. Тем временем стемнело, и я ничего перед собой не видел, хотя стоял у переднего борта прицепа. Я не видел перемешанных пластов людей перед собой, а стоны прерывались, как будто они доносились из-под колес, тогда как их обрывала тряска движущейся машины. Грузовик сотрясался, как огромное деревянное блюдо, и в нем тряслись страдальческие всхлипы. Это походило на тот прерывистый звук, когда мы похлопываем ладонью по открытому рту, когда поем или кричим. Только теперь паутина таких звуков была очень плотной, и я старался сосредоточиться на гудении мотора и на разговорах санитаров, чтобы отключиться от бессвязного хора стонов. Но в мыслях я видел, что они все перемешались как в чудовищной молотилке, тела с рубашками до пупка, в полосатых робах, как колени вдавливаются во рты, костлявые задницы в подбородки, косые клинья рук в ступни и пальцы ног… Грузовик сотрясался от толчков, и казалось, что он, как живой, вздрагивает от мороза всеми своими винтиками. Когда он мчался сквозь черный лес, окружавший дорогу, я снова размышлял о последней тайне немецкой земли, но резкий толчок машины в тот момент соединил все руки и ноги в одно тело со множеством белых блестящих глаз и с одним ртом. Он застонал, как жалобно стонет пружина, пока ее не заглушит гул работающего механизма.