Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 37

Между тем преследователи самозванца, обезоружив, наконец, немцев, искали его по всем комнатам и достигли покоев Марины. Женщины с ужасом прислушивались к их грозным голосам, подступавшим ближе и ближе. Царица, узнав от мужа об опасности, сперва сбежала вниз и спряталась, было в подвале; но скоро убедилась, что там гибель еще вернее, и возвратилась в палаты. Она была не одета; её не узнали и столкнули с лестницы. Однакож она добралась до своих комнат и ожидала там судьбы своей. За нею вслед нахлынул туда раздраженный народ московский. Несколько минут удерживал в дверях толпу верный служитель Марины, Ян Осмульский, защищая вход саблею; наконец пал под выстрелами, которые ранили смертельно и одну из дам царицы. Вломившись через труп Осмульского в дверь, толпа прекратила убийства и бросилась грабить спальни. Царица еще до этого спряталась под юбку своей гофмейстерины. Некоторые, в разгаре долго сдерживаемого негодования, забыли даже о грабеже и приступили к дамам с ругательствами. «Где царь и царица?» спрашивали они, и, не получив удовлетворительного ответа, излили свою досаду на женщин. Но тут подоспели бояре и положили конец недостойной сцене. Они отвели царицу с её дамами в другую комнату и старались уверить ее в безопасности. Все вещи их спрятали в кладовые за печатью и приставили к покоям стражу, чтоб никто не оскорблял женщин.

В течение этого времени Дмитрий, разбитый падением, лежал и стонал на дворе запасного при дворце магазина. Стрельцы, стоявшие на страже у Чертольских ворот услышали его стоны и скоро узнали в нем царя. Дмитрий убеждал их быть верными в эту роковую годину, обещая им великие награды, и стрельцы решились сражаться за него до последнего издыхания. Тут подоспели к ним приверженцы Шуйского, требуя самозванца; но стрельцы встретили их ружейною пальбою. Легко вообразить, с каким чувством услышал Дмитрий их выстрелы! Надежда еще раз оживила душу его. Два, или три человека пало с противной стороны. Толпа отхлынула назад.

Это была минута, грозная для Шуйского. Он убеждал бояр, купцов и простолюдинов докончить начатое дело. Воображая самого себя на месте Дмитрия, он толковал так его чувства: «Мы имеем дело не с таким человеком, который мог бы забыть малейшую обиду. Только дайте ему волю — он запоет другую песню: перед своими глазами погубит нас в жесточайших муках! Мы имеем дело не просто с коварным плутом, но с свирепым чудовищем! Задушим, пока оно в яме! Горе нам, горе женам и детям нашим, если бестия выползет из пропасти!» Речь эта возбудила новый жар в тех до кого ближе касались жизнь и смерть Дмитрия. Но, боясь действовать открытою силою, потому что в таком случае стрельцы, сопротивляясь упорно, нашли бы, может быть, себе помощников в толпе народа, бояре придумали хитрость: «Пойдем», закричали они, «в стрелецкую слободу, истребим семейства стрельцов, коли не хотят нам выдать изменника, плута, обманщика!» Хитрость удалась. Усердие стрельцов не выдержало испытания, и они выдали Дмитрия.

Торжествующие приверженцы Шуйского потащили тогда Дмитрия в новый, уже разграбленный и обезображенный дворец. В сенях он увидел под стражею несколько телохранителей своих, обезоруженных и печальных. Слезы потекли из глаз его; он протянул одному руку, но не мог выговорить ни слова. Его повели далее, в залу, где так часто пировал он с своими приближенными. Вместе с толпою пробрался туда и один из пленных телохранителей, ливонский дворянин Вильгельм Фирстенберг, чтоб узнать, что будет с царем. Но там скоро заметили нерусского свидетеля, и один из бояр заколол его подле самого Дмитрия. «Смотри», говорили москвичи, «как усердны немецкие псы: и теперь не покидают его! Побьем их всех до последнего!» Но большинство отвергло эту жестокость. Между тем беззащитного Дмитрия кололи, щипали и терзали каждый в свою охоту, потом нарядили в платье пирожника и осыпали насмешками. «Поглядите на царя всероссийского», говорил один: «у меня такой царь на конюшне!» — «А я бы этому царю дал себя знать!» подхватывал другой. Третий, ударив его по щеке, закричал: «Говори, негодяй, кто ты? Кто твой отец и откуда ты родом?» — «Вы все знаете», отвечал Дмитрий, «что я царь ваш, сын Иоанна Васильевича. Спросите мать мою — она в монастыре, или выведите меня на Лобное место и дозвольте объясниться.» — «Нечего объясняться», отвечал князь Голицын: «я был у царицы; она отрекается от тебя и говорит, что ты обманщик.» В это время народ теснился во дворец и спрашивал, что говорит польский шут? Ему отвечали, что он винится в самозванстве и что Нагие подтверждают отречение царицы Марфы. Тогда загремела тысяча голосов: «Бей его! руби его!» в палаты ворвался боярский сын, Григорий Валуев, и, сказав: «Что толковать с еретиком? вот я благословлю этого польского свистуна!» прострелил его насквозь из пистолета. Другие спешили насладиться удовольствием, которого так долго жаждали: один рассек ему лоб, другой затылок, многие вонзили ему в живот ножи; потом вытащили изуродованное тело в сени и бросили с крыльца на труп Басманова. «Ты любил его живого», говорили убийцы, «не расставайся ж и с мертвым!»

Неразумная чернь, обыкновенно пристающая к торжествующей стороне [118], овладела бездушными останками того, кто еще так недавно был её идолом, и, зацепя их веревками за ноги, повлекла из Кремля на Красную площадь, мимо монастыря царицы Марфы. То же сделано было и с верным его слугою, Басмановым. На площади тело Дмитрия положили на короткий стол, так что голова его висела с одного конца, а ноги с другого. Под ноги бросили ему труп Басманова и оставили их в таком положении для всенародного зрелища. Тут уже не было конца грубому остроумию мещан и мещанок. Кто-то принес из дворца безобразную маску, положил на живот Дмитрию и объявил шумному сборищу, что она найдена в комнатах царских наложниц, на месте образов, которые отысканы под кроватью. «Вот твой Бог!» кричали голоса. Другие старались преобразить его в уличного музыканта: всунули в рот дудку, под мышку положили волынку, а в руку медную деньгу и приговаривали: «Ты часто заставлял дудить; теперь дуди сам в нашу забаву!» Некоторые секли бездушный труп плетьми и восклицали: «Сгубил ты наше царство, разорил казну, дорогой приятель немцев!» А московские бабы осыпали, между тем, царицу всевозможными ругательствами.



Но эти сцены, как ни было ужасно их значение, можно еще назвать мирными в сравнении с тем, что совершала в это время другая часть московских горожан, которой принадлежит честь низвержения самозванца и бесчестие цареубийства. В оправдание старой Москвы, заключавшей в себе много людей добродетельных, должно сказать, что большинство народонаселения, состоящее из граждан умеренных и спокойных, ничего не знало о замысле Шуйского. Каких людей Шуйский избрал орудиями кровавого своего дела, видно уже из того, что, когда, во время грабежа дворцовых конюшен, они увели 95 лошадей и нельзя было увесть последней, на ту пору захромавшей, то ее убили, содрали кожу, рассекли начетверо и унесли с собою. Не в одной столице, но и в окрестных черных слободах подготовлены были жители к московскому восстанию, хоть и не была объявлена прямая цель его. По первому набату вооруженные секирами, косами и кольями толпы поселян прискакали верхами и на повозках, а иные прибежали пешком на место убийств и грабежа. Условный крик москвичей: «Поляки режут бояр и царя!» обратил ярость их и жажду добычи на квартиры польских жолнеров. Иностранцы вовсе не ожидали такой бури, иначе они соединились бы в крепких квартирах знатнейших польских панов. «Видно, Бог хотел отнять у нас ум», говорят они в своих записках, «чтобы всех нас покарать за гордость, надменность и наглые поступки жолнеров из царициной свиты: на пути к Москве они грабили королевских подданных и отовсюду слышали проклятия....» Такого-то сорту были, по большей части, люди, нахлынувшие в Москву с Мнишками. В дороге они до того нагло обходились с русскими поселянами, что старшие принуждены были, для обуздания их, учредить особенных судей, «которых однако», замечает очевидец, «никто не слушал». Теперь они получили достойную кару по делам своим. Но было много жертв невинных и достойных сожаления. Так во дворце и по квартирам, в самом Кремле, погибло человек до ста музыкантов и песенников, которые, по свидетельству немецкого пастора, были люди благонравные и в своем деле весьма искусные. Жен их и дочерей горожане отводили в свои дома, но не из сострадания.... Воевода Мнишек не мог подать помощи своему зятю: ворота его квартиры завалены были снаружи колодами и всякою всячиною. Жолнеры его выстроились, однакож, в боевой порядок и хотели пробиться на конях в крепость, но скоро убедились в невозможности этой попытки: улицы были заставлены рогатками и кипели буйными толпами народа. Также поступил и князь Вишневецкий: сев на коней с своими людьми, он хотел пробиться в крепость или ускользнуть в поле: но, узнав о смерти царя и гибели многих поляков, решился остаться в доме и спасти себя упорною защитою. Завязалась резня на обоих дворах. Русские хотели вломиться в ворота и, неумея владеть оружием как поляки, падали в свалке кучами; наконец привезли пушки и открыли пальбу, но и тут, второпях, или от неуменья, пушкарь навел большую пушку так, что вместо поляков прорезал в толпе своих целую улицу. Бояре, управясь с Дмитрием, спешили унимать буйство черни — орудия более не нужного — и, отогнав ее не без труда, приставили к воротам квартир Мнишка, Вишневецкого, к посольскому и к другим домам охранительную стражу. Но, пока они подоспели, совершено было много кровавых дел. Некоторые паны, поверив клятвам осаждающих, что будут оставлены в покое, выдали оружие и были изрублены в куски; другие защищались до последних сил и пали в сече. Чернь не отваживалась нападать на многолюдные квартиры, но где находила десяток, или немного более поляков вместе, побивала всех без пощады. Чтоб дать понятие об отвратительном характере этих убийств — хотя всякое убийство отвратительно, — приведем расказ очевидца, пастора Бера.

118

Авр. Палицын, 31 «Уже бо окаянный еретик (Дмитрий) в руку всех свою объят и совершенно любим от всех. В той же день повелением Божиим вси на него восташа.»