Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 95



— Прошу пани к столу. — Павловский отодвинул для Устиньи стул, собственноручно открыл бутылку «Ахтамара», налил ей полную рюмку и протянул открытую коробку с шоколадным набором. — Ладна ниевяста, бардзо ладна. Из каких мест будете, пани?

— Из Вильно, — ответила Устинья, нисколько не робея.

— Я там три года служил. Уже после войны. Жаль, что отдали этот славный город литовцам, очень жаль.

— Зато он теперь советским стал, — сказала Устинья. — То есть русским. Совсем как при царе.

Павловский рассмеялся.

— И то верно, если не шутишь. На родину-то не тянет?

— Нет, — честно ответила Устинья. — Родина там, где родные живут. Все мои родные живут в России.

Николай Петрович словно видел Устинью другими глазами — молода, красива, умна. А главное, есть в ней эта бесценная способность чувствовать себя хозяйкой любой ситуации. Дурак Анджей, что променял такую замечательную дивчину на капризную, изнеженную Машу.

— А в Москву хочешь? — спрашивал Павловский, чокаясь с Устиньей фужером с коньяком. — Ты не сердись, что я тыкаю — нравишься ты мне. Тем более, я в отцы тебе гожусь.

— В Москву хочу, потому что без Машки уже не смогу. Если Петрович сам не возьмет, вслед за поездом по шпалам побегу, — сказала Устинья, засмеялась и выпила до дна свой коньяк.

— Слышал? Придется брать. Но в Москве с пропиской очень строго, не то, что у нас. Так что будешь жить либо нелегально, либо…

Павловский подмигнул Николаю Петровичу, но тот, разумеется, ничего не понял.

— Я могу и нелегально, — ответила Устинья, теребя свои бусы цвета синьки. — Ну, а если захочет, может хоть домработницей оформить.

— Домработницей? Тебя? Ну, уморила. — Павловский смеялся до слез, потом полез за носовым платком в карман своих штанов с широкими красными лампасами. — Да разве таких берут в домработницы? Николай Петрович, ты слышал, что она сказала? Домработница… Ну, а в Большой театр или там на прием по случаю Октябрьской годовщины он что, с домработницей будет ходить? А ведь придется, черт возьми, придется ходить. В Москве они нынче очень строго этикет соблюдают. Раз у человека есть жена, изволь, появляйся на людях с ней, иначе нехорошее подумают. Николай Петрович, ты как, настроен в Москву переезжать или, может, думаешь, что свой малый вертеп лучше Синайских гор?

— Настроен, — ответила за Соломина Устинья. — Мы только вчера говорили об этом.

— Прекрасно. Юстина… как вас там по батюшке, хотя теперь это вовсе не важно, а вы знаете, что от жены ответственного партработника зависит львиная доля его успеха или неуспеха? Так повелось еще со времен древнего Рима.

— Знаю, — сказала Устинья.

— Пример Сталина, — продолжал изрядно подвыпивший Павловский, — есть не правило, а печальнейшее из исключений, за которое, я думаю, он и поплатился, еще находясь в расцвете сил. Если у тебя есть надежный и верный друг, каким в идеале является жена, тобой никогда не сумеют манипулировать всякие там проходимцы, преследующие свои корыстные цели. Николай Петрович, я, разумеется, иду на большой риск, но для друга и в пост скоромное разрешается. Вы тут вдвоем обговорите все между собой как следует, а завтра с утра подъедешь ко мне вместе со своей женой. — Сощурившись, Павловский долго смотрел на Устинью и первый отвел глаза. — Я частенько бываю в Москве по долгу службы. Так что запасайтесь «Ахтамаром».

Новость о переезде в Москву Маша восприняла без особого энтузиазма.

— А тебе хочется в Москву? — спросила она Устинью.

— Мне хочется быть там, где ты.



— И я без тебя никуда не поеду. Знаешь, Устинья, я тут думала о том, что, может быть, и мне стоит уйти в монастырь… Нет, нет, ты не бойся, — тут же попыталась успокоить она Устинью, увидев в ее глазах настоящий ужас. — Не уйду я никуда. Тем более, что это навсегда бы испортило карьеру отцу. Да и вообще я слишком люблю себя… — Маша высоко подняла ногу, обтянутую в бело-розовое шелковое трико, тоже добытое Николаем Петровичем в мастерской Большого театра. — Из меня уже не выйдет прима-балерина, потому что я отдала слишком много душевных сил этому странному мальчику. У меня в душе какая-то пустота, а балет — это страсть, как и любое настоящее искусство. Ты хочешь что-то мне сказать, Устинья?

— Да, коречка. Но я не знаю, с чего начать.

— Начинай с самого грустного, чтобы потом мы могли перейти к более веселому. — Маша встала на пуанты, выгнула спину и стала медленно и плавно поднимать правую ногу, пока кончик ее носка не коснулся затылка. Потом она опустилась с пальца на пятку, взяла поднятую ногу обеими руками за щиколотку и поставила себе на затылок. В такой позе она напоминала Устинье акробатку из цирка-шапито, в который ее водил еще отец. И перед Устиньей внезапно промелькнуло ее короткое детство, оборвавшееся с гибелью родителей, мытарства юности, страдания по Анджею… После смерти родителей вся ее жизнь пошла наперекосяк. То же самое случилось и с Машей-большой. И эта девочка — сиротка. Круглая сиротка, хоть ее так любит Николай Петрович. Но Устинья уже не могла до конца верить мужчинам и их любви… Как бы там ни было, но нужно сделать все возможное и невозможное, чтобы у этой девочки сложилась, а не скомкалась жизнь. Ее, Устиньина, жизнь, считай, уже перевалила точку своего зенита. О любви пора забыть. Тем более, что… Она снова вспомнила освещенную луной мансарду в самом центре Вильно, Un Sospiro, руки Анджея, ощупывающие ее тело в надежде отыскать хоть малейшее сходство с придуманным им идеалом. Почему ей всегда так страстно хотелось стать этим самым идеалом Анджея? Ведь его самого она любила таким, как он есть, ничего про него не придумывая…

— Устинья, о чем ты задумалась? — спросила Маша, замерев в своей позе акробатки из цирка-шапито Устиньиного детства.

— Я думала о твоем папе. О моей к нему любви. Я только сейчас поняла, что большинство людей выходит замуж и женится вовсе не по любви, а потому, что так распоряжается судьба.

— Да, — Маша тихо и печально вздохнула.

— Я чувствую, она сейчас хочет, чтобы я сделала это.

— Что? — Маша опустила ногу на пол, выпрямила спину и, повернувшись лицом к Устинье, замерла в первой балетной позиции.

— Не осуждай меня, коречка, ладно? Я знаю, как должен быть противен твоему чистому сердечку всякий обман, подвох, но я… мы с твоим отцом не можем поступить иначе. Я пообещала ему, что поговорю с тобой сама. Как женщина с женщиной. Словом, коречка, мы с ним решили пожениться.

— Вы подходите друг другу, — сказала Маша, вдруг вся как-то сникнув и сгорбившись. — Правда, я думала, ты дождешься моего папу… Тебе надо было с самого начала выходить замуж за Соломина, тогда бы мама… Ах нет, Устинья, я совсем, совсем запуталась. Мама себе кого-то нашла?

— Может быть… Но я точно не знаю. Дело в том, что отцу нужна чистая анкета, и если он сейчас разведется с мамой…

— Я все поняла. Ты заменишь маму. Я читала в какой-то книжке, как у одного человека умерла жена, которая должна была получить огромное наследство, и он, чтобы не терять богатство, похоронил ее втайне от всех, а кузину своей жены выдал за эту самую умершую. Я не помню, чем там все закончилось…

«Наверняка плохо, — подумала Устинья. — Такое не может закончиться хорошо».

— Коречка, прости меня.

— За что? — удивленно вскинув глаза, спросила Маша. — Это ты прости. Ведь ты делаешь это ради меня.

Она прижалась к Устинье и тихо заплакала.

Стояла ранняя весна, и в воздухе пахло фиалками и теплой влагой. Под копытами лошади чавкала раскисшая глина, а река, открывшаяся сразу за поворотом, была тревожно синего цвета от низко нависших грозовых туч.

— В этом овраге мы с тобой собирали боярышник, и я обрезала об стекло пятку, а ты заставила меня сесть на траву и стала высасывать из ранки кровь, — вспоминала Маша, глядя по сторонам. — Ты помнишь?

— Помню, — кивнула Устинья. — Мне кажется, я помню все.

— А я очень многое забыла… Я забыла, как выглядел наш дом. — Она вздохнула. — Может, я когда-нибудь вспомню, как он выглядел. Устинья, у тебя не сохранились фотографии нашего дома?