Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 95



— Я буду его шантажировать. Ведь это он утопил твоего первого мужа.

— Мой первый муж жив. Я знала об этом еще весной, но тогда почему-то этому радовалась. У меня было плохо с логикой. Он бросил меня, а я радовалась, что он жив, что я непременно найду его, попрошу у него прощения, и мы будем доживать свой век вдали от всех в этом доме. Среди желтых нарциссов и желтых листьев осенних тополей. Я люблю желтый цвет. Ты не представляешь, как я люблю желтый цвет.

— Глупости, — ответил мужской голос. — Твоего первого мужа утопил Соломин. Мне дружок про это рассказывал. Выходи за меня замуж — Соломин и пикнуть не посмеет.

Маша рассмеялась довольным грудным смехом, и скрюченная на сыром холодном полу Ната громко простонала.

— Слышишь? — спросил Машин голос. — Это мое привидение. Той половины, которая умерла. Знаешь, почему интересно быть сумасшедшей? Твое «я» делится на две, три или даже больше частей. Одна из них может взять и умереть. А ты ее переживешь и будешь плакать или смеяться на ее похоронах.

— Странная ты какая-то… Ты что, правда чокнутая? — спросил мужской голос. — Или же ты нарочно наговариваешь на себя, чтобы я не захотел на тебе жениться? Чудно как-то выходит — в меня все наши девчонки по уши влюблены, а ты…

Ната услышала, как кто-то упал на кровать — громко скрипнули пружины, — потом у нее помутилось в голове и она, думая, что громко кричит, беззвучно открывала рот и колотила себя кулаками по голове.

Она слышала, как отъезжает от ворот грузовая машина. Зазвучала музыка — это была знакомая от первой до последней ноты «Смерть Изольды». Закончив играть, Маша сказала:

— Еще одна умерла. Сколько же их во мне? Неужели я бессмертна?..

Маша лежала, тесно прижавшись к плечу Устиньи, и тихо и счастливо плакала, уткнувшись в него носом. Устинья гладила ее по горячей и мокрой от пота и слез головке, приговаривая:

— Бедная моя коречка. Это я, старая дура, во всем виновата — не предупредила тебя вовремя, чтобы не пугалась, когда месячные придут. Меня в приюте чужие люди и те загодя предупредили. Все, все хорошо. Успокойся.

— Он… он так испугался, — всхлипывая, рассказывала Маша. — Он подумал, будто я умираю. Слышала бы ты, как он страшно закричал.

— Я бы с удовольствием выпорола вас обоих ремешком по мягкому месту. Да так, чтобы кровь выступила, — совсем не кровожадно сказала Устинья. — Вы же еще совсем дети.

— Ну и что? — Маша подняла свое зареванное личико и посмотрела Устинье в глаза. — Я очень люблю его. Очень. Я не могу жить без него. Я… я умру без него.

— Горе ты мое горькое. Что же нам с тобой теперь делать? Вам обоим скоро в школу…

— Я не отпущу Толю! — Маша стиснула кулачки и застучала ими по деревянной спинке кровати. — Я… я…

Она разрыдалась.

— Успокойся, коречка. Мы с тобой не имеем на Толю никаких прав. Его родственники — ты сама их видела — не отдадут нам Толю.

— Но ведь ты ему тоже родственница. Разве ты не имеешь на него прав? — спросила Маша.

— Нет, коречка, не имею. Я ему никакая не родственница.

— Тогда откуда ты его знаешь? И почему ты вдруг захотела съездить за ним и привезти сюда? Отвечай, Устинья. Ты что-то темнишь, а я хочу знать все, как есть.



И Устинья уже собралась сказать Маше всю правду, но тут блеснула ослепительно белая вспышка молнии, раздался сухой треск, и в окно влетел светящийся шар. Устинья с Машей, прижавшись друг к другу, завороженно наблюдали за его страшным полетом. Они не успели испугаться — шар, описав над ними почти полный круг, подпрыгнул на волне воздуха и устремился в окно. Устинья облегченно вздохнула, перекрестила их с Машей общим широким крестом и зашептала молитву.

Маша лежала с широко раскрытыми глазами. Она была уверена: это знак самой судьбы. Увы, ей не под силу его разгадать. Конечно, можно насочинять все, что угодно. Но Маше больше не хотелось сочинять. Сочинять — это такое дремучее детство. А детство, она знала, кончилось. Она грустила о легкости, с которой проживала каждый день той воистину неповторимой поры. Ей казалось, будто в прежней жизни она шла босиком по прохладной мягкой траве навстречу солнцу. Оно взошло, его лучи нещадно палят ее незащищенную кожу, а трава пожухла и колет босые пятки. Эта картинка пронеслась в ее сознании ярким метеором, мгновенно высушив слезы. Ей вдруг захотелось остаться наедине со своими чувствами, ощущениями, воспоминаниями. Она сказала:

— Ладно, Устинья, давай спать. Я очень, очень устала. Нет, я раздумала спать с тобой — пойду к себе на веранду. Спокойной ночи, Устинья.

Они расстались легко. По крайней мере так могло показаться со стороны. Маша с Устиньей остались сидеть в такси, Толя с легким чемоданчиком в руке вышел на углу, откуда был виден серый барак, обвешанный рядами веревок с колышащемся на ветру бельем. Он обернулся, щурясь на солнце, взмахнул рукой. Маша, не отрываясь, смотрела на него в боковое стекло, прижав к нему потные ладони. Такси отъехало, сразу же резко затормозило — дорогу перебегала белая кошка. Маша больно стукнулась носом о спинку переднего сиденья и из ее глаз брызнули слезы. Сквозь них она видела, как Толя, то и дело оглядываясь, медленно идет к своему дому. За лето у него сильно отросли волосы. И Маша вдруг вспомнила отца. Это воспоминание заслонило на какое-то время боль разлуки. Отец смеялся — она всегда помнила его смеющимся — и был совсем юн. Он казался ей моложе Толи.

— Устинья, я похожа на своего родного отца? — вдруг спросила она.

— Очень. — Устинья вздохнула и крепко прижала Машу к себе. — Ты даже представить не можешь, как на него похожа.

Ната теперь лежала в своей каморке под лестницей немытая, нечесаная, с перекошенным на левую сторону ртом. Местный фельдшер, которого Маша позвала только на следующий день к вечеру — она не знала, куда делась Ната и наткнулась на нее случайно, спустившись в подвал за молоком, — констатировал инсульт. В больницу Нату не взяли — все знали, что она чахоточная. Фельдшер положил ее на одеяло, и они с Машей отнесли ее на кровать.

— Лучше бы она умерла, — сказал старый фельдшер. — Ты с ней замаешься. Ты кем ей приходишься?

Он не узнал Машу, хотя раньше бывал несколько раз в доме у реки и Анджей даже как-то оставил его обедать.

— Она меня любила. Но это очень тяжело, когда тебя так любят.

— Ты права. Любовь — вещь деспотичная. — Фельдшер, как и все на свете люди, услышанное воспринимал с собственных житейских позиций. — А где Устинья Георгиевна?

— Она здесь больше не живет, — сказала Маша. — Теперь это мой дом. И я скоро выхожу замуж.

— Да, хорошенький молодым подарочек, ничего не скажешь. — Фельдшер посмотрел в сторону Наты, лежавшей на спине с открытым ртом. — Гляди, я только сейчас заметил — она же вся седая. Сколько ей?

— Думаю, меньше, чем мне, — ответила Маша.

— Ну да, стрекоза, ты не больно-то заливай…

— Не верите? Ну и не надо. — А про себя подумала: «Умирают мои старые части. И та, что стояла над обрывом в тот вечер, тоже умерла. А ноги остались. Ноги парижской манекенщицы».

— Ладно. Я буду заходить. А кто теперь за коровой смотреть будет?

— Мой муж, наверное. Он любит молоко.

Фельдшер с удивлением посмотрел на красивую молодую женщину. Откуда взялась такая? — подумал он. — Странный дом: хозяин утонул при загадочных обстоятельствах, хозяйка вышла замуж за его друга и, видно, не прогадала, потому как он стал большим начальником… Дом они, наверное, продали. Хотя зря… Стоит здесь уже лет сто и еще столько простоит. Раньше на века строили. И куда делась темноволосая женщина с неулыбчивым лицом? Она ведь, помнится, говорила ему, что отсюда ее вынесут только вперед ногами. Жива ли? Странный, странный дом…

После ухода старика Маша долго стояла и смотрела на Нату, никаких чувств при этом к ней не испытывая. «Это я погубила ее, — промелькнуло в сознании, но ни сожаления, ни угрызений совести она не почувствовала…»