Страница 8 из 95
— «Герцеговину» смолишь, — констатировала Ната. Ее проворные худые пальцы с любовным удовольствием мяли дорогую папиросу. — Как наш дорогой и любимый покойник. Небось, переживал, когда пахан копыта отбросил?
Николай Петрович заметил татуировку на правой руке Наты — роза, оплетенная колючей проволокой. Она тут же перехватила его взгляд.
— Ты правильно все понял. Только наверняка не знаешь, что это означает.
— Не знаю и знать не хочу, — отрубил Николай Петрович и, повернувшись, зашагал от яра. Как жаль, что он отпустил шофера до завтра наведаться к теще — сейчас бы сел в свой уютный, чем-то напоминающий фронтовой «виллис» «газик» — и привет этому дому. Так вот, выходит, какую бездомную женщину приютила Устинья.
— Погоди. — Ната догнала его и закашлялась, поперхнувшись дымом. — Я вовсе не собиралась тебя дразнить. Я, правда, очень рада тебя видеть. Ведь мы с тобой, как-никак, родственники.
— Седьмая вода на киселе, — буркнул Николай Петрович, все-таки смягчаясь, — Ната, сколько он помнил, была безобидным существом. Непутевая, а сердце доброе и отзывчивое. Правда, какой она стала теперь, он пока не знал.
— Что же не спрашиваешь, как я жила все эти годы? — спросила Ната, усаживаясь на козлы возле сарайчика. — Еще дай папироску. Цимис, а не табачок.
— Тебе бы не стоило курить, — сказал Николай Петрович, громко щелкнув замком портсигара и протягивая его Нате. — И без того вся прозрачная стала.
— А, это не от табака. — Ната снова зашлась в кашле. — Табак наоборот полезен — нервы успокаивает. Ты тоже, вижу, очень нервным стал. Небось, работенка нелегкая?
— Работа как работа. Легкой работы не бывает, — сказал Николай Петрович, присаживаясь рядом с козлами на большой чурбак-колоду. — А Устинья где?
— Корову пошла доить, а заодно и терновки на варенье набрать.
— Трудно вы тут живете? — неожиданно спросил Николай Петрович, вспомнив жалкие сотенные и двухсотенные переводы, время от времени посылаемые Устинье на хозяйство.
— Почему трудно? Мне на самом деле жить стало легче и веселей, хотя вовсе не в том смысле, какой имел в виду вождь всех времен и народов.
— Не будем о политике, ладно? — примиряющим тоном попросил Николай Петрович.
— Не хочешь, так и не будем, — согласилась Ната, мужицким жестом сморкнувшись вбок. — Рыбы в реке много, в огороде картошка с помидорами растет. Коровушка маслица и сметанку даст. И себе хватает, и людям. Сахарок покупаем, бражку делаем, а за эту самую бражку нам сено с соломой везут. Вот такой круговорот вещей в природе.
— Значит, самогонщицей стала. — Николай Петрович вымученно улыбнулся. — Ну а как к уголовной ответственности привлекут?
Ната расхохоталась, запрокинув тощую жилистую шею.
— Родственницу Соломина? Кишка тонка.
— Выходит, моим именем прикрываетесь. Но ведь я не Господь Бог и не… — Он хотел сказать «товарищ Сталин» (это была любимая присказка Первого, позволявшая ему открещиваться от слишком настырных просителей), но ему не хотелось упоминать всуе имя этого человека.
— И слава Богу, что ты — Николай Петрович Соломин, а не кто-то там другой. Небось, думаешь, я нарочно отыскала твой дом, чтоб лишний раз напомнить тебе о прошлом, которое ты хотел бы вычеркнуть из памяти? Ведь признайся, так и думаешь?
Ната положила ногу на ногу и уставилась в глаза Николаю Петровичу.
— Нет, кажется, это на тебя не похоже, — задумчиво произнес Николай Петрович. И добавил: — По крайней мере на ту Нату, которую я знал раньше.
Она вдруг вспыхнула, провела рукой по волосам. Знакомый жест. До боли знакомый. Что там говорил этот Берецкий по поводу первой любви?..
— Агнесса жива? — хрипло спросил Николай Петрович, снова шаря по карманам в поисках портсигара.
— Он у тебя в левом нагрудном. Рядом с сердцем и партбилетом, — подсказала Ната, теребя свисающий с шеи на грубой веревке тяжелый ключ от висячего замка. — А я больше не буду — тошнит на голодный желудок.
Он не стал повторять своего вопроса: понял безошибочно, что Агнесса умерла. Только спросил коротко:
— Когда это случилось?
Ната вскочила с козел и направилась к дому, бросив через плечо:
— Пошли, баланды холодной хлебнем. Извини уж, мяса у нас нет.
И тут Николай Петрович вспомнил про свою сумку, которую шофер занес в летнюю кухню.
Николай Петрович сам набирал в буфете продукты, думая в первую очередь о себе. Охотничьи колбаски, корейка, копченый язык. И, как положено, бутылка «столичной». Он пожалел сейчас, что не прихватил две.
Ната смотрела голодными глазами на разложенную на столе снедь. Николай Петрович заметил, как она несколько раз сглотнула слюну.
— Неси стаканы и свою, как ты говоришь, баланду. Давненько я не ел холодного постного борща.
Они выпили до дна, не чокаясь. Николай Петрович вспомнил Агнессу такой, какой увидел в первый раз — гладко зачесанные прямые волосы цвета незастывшей смолы, две ямочки на щеках и третья на подбородке, горячие (он узнал это в первый же день) влажные губы.
Ната сидела неподвижно, откинувшись на спинку старого венского стула. Николай Петрович ждал, когда она заговорит сама.
— Письмо пришло мне весной пятьдесят первого. Я уже жила поселухой под Карагандой. Написал отец из Мелитополя. Понимаешь, там у них была секта баптистов-евангелистов, и какая-то падла донесла. Агнесса умерла в тюрьме. А как — никто не удосужился сообщить. И тело ее родным не отдали…
Николай Петрович налил еще водки. Ната жадно набросилась на деликатесы — жевала, быстро и энергично двигая челюстями. Николай Петрович машинально принялся за холодный борщ. Забытый вкус подсолнечного масла — дома и в их столовой готовили только на коровьем — ожег воспоминанием…
После контузии и госпиталя его отпустили на месяц домой, в Астрахань. Была ранняя весна. Первые победы Красной Армии воодушевляли сердца, вселяя в них надежду на скорый мир. Он привез домой рассказы о передовой, вшей, подцепленных во время долгой, почти недельной, дороги, полкило сахара и стакан соли Вшей в тот же вечер вывела бабушка, намазав ему голову какой-то вонючей черной жидкостью, пахнущей керосином, и замотав половиной своего старого байкового халата. Он сидел в этом пестром тюрбане возле печки, на которой грелась выварка с водой для мытья головы, когда в комнату вошла Агнесса — попросить на вечер карты. Она улыбнулась ему (тогда он и увидел эти ямочки на щеках).
— Вот ты, оказывается, какой… А я тебя по рассказам совсем другим представляла. Но такой ты мне нравишься больше. Заходи вечерком — приехала тетка из Ростова и будет нам всем гадать. Заодно и тебе судьбу предскажет.
— Я не верю цыганским бредням, — сказал он и улыбнулся девушке.
— Ну, тогда приходи, я тебе вшей вычешу частым гребнем.
Агнесса весело рассмеялась и убежала, хлопнув дверью.
— Это эвакуированные из Мелитополя, — пояснила мать. — Живут у этого придурошного Буракова, который до сих пор играет возле драмтеатра на шарманке. Отец на фронте, матери нет. Их две сестры и еще глухой дед. Эта, которую ты видел, старшая. Порядочная девушка. А вот младшая… — Мать махнула рукой. — В общем, еще школы не кончила, а уже того, не девушка. С кем попало гуляет и за просто так. Хоть бы уж зарабатывала этим делом, что ли — ведь времена нынче трудные, — заключила его практичная мать.
Бабушка вымыла ему над тазом голову и долго терла ее полотенцем. Он вылил на волосы полпузырька одеколона — чтобы перебить запах керосина, почистил сапоги, надел гимнастерку, и ноги сами понесли через улицу.
Он никогда в жизни не был у Буракова — тот жил в угловом доме с покосившейся верандой. Держал козу, попугая, нескольких кошек и гуся. На просторной веранде за круглым столом сидели, кроме знакомой ему девушки с волосами цвета смолы, девчонка с жиденькими косичками, толстая тетка в атласном халате красными розами по черному фону и сам Бураков — длинный, как жердь, с седыми волосами до плеч и весь точно на шарнирах.