Страница 72 из 95
Он шевельнулся, его рука невольно потянулась к Маше, но он почему-то подавил этот порыв.
— У тебя красивые волосы, — прошептала она. — Ты знаешь, я не люблю коротко остриженных мальчишек со зверскими лицами и жесткими руками. Ты… в тебе есть что-то от девочки. Ты не обижайся — мне это очень нравится. Сама не знаю почему, но нравится. Хоть мне иногда очень хочется быть похожей на мальчишку. А ты знаешь, что бывают двуполые люди? Не знаешь? Так вот, их называют гер-ма-фро-ди-ты. У них есть органы, которые бывают у женщин, и еще те, которые у мужчин.
— Не может этого быть! — воскликнул Толя, чувствуя, как от смущения у него вспыхнули уши.
— Может. Но это… это, должно быть, безобразно и некрасиво, правда, я их никогда не видела. — И внезапно добавила: — Ты мне сразу понравился, хоть тогда твое лицо было все в болячках. Видишь, они быстро сошли.
Они замолчали, почувствовав разом странную неловкость. И вдруг Толя сказал, сам не отдавая отчета своим словам:
— Можно я потрогаю твои волосы?
— Да, — тихо прошептала Маша.
Он протянул руку и взял в свои пальцы шелковистую прядь. И словно ток пронзил все тело. Он вздрогнул.
— Холодно? — спросила Маша. — Иди сюда, под простыню. У меня тоже даже в жару мерзнут ноги.
Он забрался с ногами на постель и придвинулся к Маше. Почувствовал, что от нее пахнет какими-то дикими цветами. Наверное, это от их запаха закружилась голова — у него часто кружилась голова от запаха цветов.
Маша протянула руку и не просто дотронулась до его волос, а стала перебирать их, гладить, ласкать.
— Они у тебя очень тонкие и мягкие, — прошептала она и вдруг, быстро подавшись вперед, поцеловала Толю чуть повыше уха. — Тебя сестры целуют? — спросила она.
— Нет.
— А ты их?
— Нет, — ответил Толя. — А почему ты это спросила?
— Потому что я бы ревновала, если бы они тебя целовали. Потому что… понимаешь… это должно быть… забыла это слово… от… откровением. Знаешь, что такое откровение?
— Знаю. Изъявление божественной воли.
— О, как ты красиво сказал. Я и не знала, что это так. Я думала… думала это просто то, что случается в первый и в последний раз. Я в какой-то книжке об этом прочитала. Значит, Бог захотел, чтобы я тебя поцеловала, да?
Толя вдруг обнял Машу за худенькие плечики, прижал к себе, уткнувшись носом в ее волшебно пахнущие волосы.
— Как хорошо… — выдохнула Маша. — Ты… ты еще никого так не обнимал?
— Нет.
— Значит, это тоже откровение. Потому что… потому что так хочет Бог, а еще потому, что так больше не будет никогда. Понимаешь?
— Да, — глухо ответил Толя.
Они сидели так какое-то время, испытывая чувства и ощущения, которых еще не могли назвать. Вдруг Маша коснулась губами губ Толи, и оба замерли, ибо их пронзила боль.
— Мне больно, — прошептала Маша. И, как бы желая еще усилить эту боль, прижалась губами к губам Толи, провела по ним кончиком своего сухого от возбуждения языка. Его губы раскрылись, принимая Машины. Их поцелуй был неумелым, но он захватил обоих, поднял в воздух их тела, сплетя в один трепетный клубок, закружил в вихре. И они больше не могли распоряжаться ими, подчинившись этому самому странному из всех законов — закону откровения.
Толя быстро научился плавать — даже не научился, а словно вспомнил, как это делается, потому что в первый же раз доплыл до самого буйка, правда, при этом отчаянно колотя по воде ногами и руками. Теперь они с Машей заплывали далеко в море — спасатели почему-то смотрели на их шалости сквозь пальцы, хотя их моторка нередко описывала широкий круг, в центре которого оказывались две головки в желтых резиновых шапочках.
Устинья поначалу волновалась, потом поняла, что бессильна изменить развитие событий и положилась во всем на Бога, хотя и не спускала глаз с этих желтых головок. Море в последние дни, к счастью, было на редкость спокойным и безмятежным.
— Я знаю одну пещеру, — сказала как-то Маша, когда они отдыхали, повиснув на скользком холодном буйке. — Но туда надо поехать ночью, чтобы встретить там восход солнца. Знаешь, когда я увидела оттуда, как появляется из-за горизонта солнце, то это тоже было откровением. Солнце — это же Бог, да?
— Это языческий Бог, — сказал Толя. — В него верили до того, как появился Иисус Христос. Солнце — злой Бог.
— Неправда, — возразила Маша. — У меня руки сами потянулись к солнцу. Я не могла отвести от него взгляда. Я бы не стала смотреть на злое и нехорошее.
— Просто ты язычница.
— А что это такое? Это плохо быть язычницей? Но почему?
— Потому что языческие боги слепы и глухи к страданиям людей. Ты не можешь попросить солнце, чтобы летом оно не так сильно жгло или чтобы оно зимой давало нам больше тепла.
— Но если я попрошу об этом Бога, он ведь тоже меня не послушается, правда?
Толя задумался.
— Не послушается. Потому что решит, что твоя просьба глупа и наивна. Бог исполняет только разумные просьбы.
— Хорошо. Тогда я попрошу его, чтобы он сделал меня великой балериной. Такой, как Уланова. — Маша сложила ладошки домиком, но ей все равно удавалось удерживать голову над поверхностью воды, потому что она умела работать ступнями ног как лягушка своими перепончатыми лапками, возвела глаза к солнцу. — Господи, прошу тебя, сделай меня великой балериной, чтобы я танцевала Одетту, Джульетту, Аврору, Коппелию, Жизель. Господи, не откажи в моей просьбе, а я за это буду верить в тебя.
— Ты не умеешь молиться. Хочешь, я научу тебя? Но только молиться нужно в доме, а не под открытым небом.
— Но я не хочу молиться теми словами, которыми молятся все люди, — возразила Маша. — Это скучно. Я сама придумаю слова своей молитвы. Любимый и хороший Бог, когда ты увидишь, как я танцую, ты поймешь, что из меня может получиться великая балерина. Мой хороший, мой славный, мой единственный, сделай так, чтобы мы переехали в Москву и меня взяли в Большой театр. Я буду очень, очень стараться помнить о тебе каждый день, мой милый и хороший Бог.
Когда они выходили из моря, Маша сказала:
— Если хочешь поехать со мной, прыгай в окно, когда Устинья погасит у себя свет. Я буду ждать тебя возле этого камня. Лодку я пригоню сама.
Она решительным шагом направилась в сторону душевой. Толя долго не мог оторвать от нее взгляда.
Маша-большая легко выгребла на середину реки и пустила лодку по течению. Она знала, что примерно в километре от того места, где она сейчас оказалась, начинается просека, ведущая к лугу. Когда кончался разлив и спадала вода, луг покрывался желто-сиреневым ковром поздних цветов. Анджей привозил ей целые охапки касатиков, плакуна, дикой вербены. Касатики она засушивала между плотными страницами тяжеленного, как пресс, «Атласа офицера», и зимними вечерами раскладывала по столу, словно карты пасьянса. Однажды — дело шло уже к концу лета — переправившись с Анджеем под вечер через реку, они нашли на этом лугу душистый и мягкий стожок хорошо подсушенных под жарким солнцем трав и решили в нем заночевать. Это было уже после того, как в доме поселилась Устинья. Стог был продолговатый — метров пять в длину — и довольно широкий. Анджей сделал в его макушке уютное и просторное углубление, снял с себя рубашку, бросил на сено и протянул Маше обе руки.
— Давай сюда, моя цыганочка. Постель под звездами расстелена. Табор ушел вперед, и мы сумеем нагнать его не раньше завтрашнего утра. Вот только кроме ласк и поцелуев нет у меня для милой никакого угощения.
Маша встала во весь рост в их гнезде и воздела руки к небу.
— Луна, ты слышишь: мы любим друг друга. И всегда будем любить. Что бы с нами ни случилось. Луна, запомни наши лица. Если мы вдруг потеряемся, ты поможешь нам найти друг друга.
— Ну, что ты, смотри, как скривилась она от ревности. Ни за что не поможет. Ты, цыганочка, скорей по звездам меня отыщешь, по дымку костра, следу подковы моего коня, а еще лучше выйди под вечер в этот луг, стань лицом к закату и позови меня. Вмиг примчусь, где бы ни был, к своей богданке. — Он крепко обхватил Машу за талию ладонями и поднял над собой. И тотчас оба провалились в сено почти по пояс. Анджей прильнул губами к Машиной шее, пробормотал, с трудом переводя дыхание: — Я на самом деле чувствую себя кочевым цыганом. Эта ночь только наша, после нее хоть потоп…