Страница 47 из 51
Она не хотела произнести эти слова, они вырвались у нее сами собой, и она испугалась, что сказала их. Может быть, не самих слов испугалась, а того тона, каким произнесла их. «И я… я вас любила» — это было, как крик боли, как рыдание. И если секунду назад мы стояли друг от друга, словно за сотни километров, разделенные годами и обидой, то в то мгновение, когда она сказала: «и я… я вас любила», во всем мире не было людей ближе и несчастнее нас. Потому что оба мы в это мгновение поняли, что мы части одного целого, те половинки, которые ищут друг друга и редко находят. А мы когда-то нашли. Мы могли бы пройти всю жизнь рука об руку, и, возможно, все было бы в нашей жизни — и горе, и страдания, и несчастье. Возможно, мы были бы и несчастливы, возможно, только горести принесла бы нам наша любовь, но все равно, счастливы бы мы были или нет, мы должны были быть вместе, потому что мы части одного целого.
— Не знаю, что вы за человек теперь. Я никогда не желала вам худа, даже когда мне было очень тяжело. Это правда. Я боялась потерять веру в людей, но, к счастью, этого не случилось. Тогда я не смогла бы вам ничего простить… А теперь… мне только жаль вас… Не надо, не унижайте себя и меня вашим раскаянием.
— Если бы я только знал, что у нас дочь…
— К чему это? — сказала она, твердо смотря мне в лицо. — Если бы… Вы и тогда поступили бы так же…
— Неправда!
— Правда. И вы это знаете. Вы могли бы меня разлюбить… Ну что ж — это естественно. Люди ошибаются и достойно расстаются… Если бы было так! Но вы исчезли, как жалкий трус…
У нее дрожали губы, она повернулась, собираясь уйти, и оступилась. Я невольно протянул руки, чтобы поддержать ее, но она отшатнулась — и этим инстинктивным ее движением было сказано больше, чем могло быть сказано тысячью презрительных слов.
— То, что произошло, не вернешь, — сказал я. — Но у нас есть дочь.
— Да, да, — с отчаянием сказала она, — у нас есть дочь. Ваша дочь. Ее даже зовут Варя: ведь вам нравилось это имя. Я назвала ее так, потому что любила вас. Несмотря ни на что, любила. Чушь, что с годами чувство проходит. Настоящее остается. Ваша дочь. Но того, другого, который умер. Умер! Умер! Откуда, зачем вы появились? Какое зло принесли с собой? Оставьте нас. Забудьте. Я все прощаю вам, только не трогайте нас. Уезжайте… И чем скорее, тем лучше.
— Я все тебе объясню. Выслушай, — сказал я.
— Что вы объясните? Почему так поступили? Какое это имеет значение? Никакого. Абсолютно.
— Выслушай.
— Зачем? Ну зачем? Поймите — важно, как вы поступили, а не почему. Причин могло быть много. Всяких, разных. Иногда бросают женщин, потому что боятся ребенка. Или наслушаются о женщине сплетен и тоже бегут сломя голову. Ах, честное слово, есть тысяча всяких поводов, чтобы бросить женщину. И без повода, бывает, бросают. Как окурок. Как коробку от сигарет. Разве мотив важен? Мне было тяжко тогда не потому, что вы меня бросили, а оттого, поймите, что вы предали нашу любовь. Предали! Вам знакомо это слово? Не только меня предали. Себя. Все, что было в вас честного, отважного, предали. Кстати, отец мой реабилитирован. И даже справка есть. Есть справка! Такие, как вы, верите не человеку, а бумажке. Ах, ну что об этом говорить! Прощайте.
Она почти побежала по дороге.
— Зина! — крикнул я, догнав ее. — Зина!
— Нет, уходите. У меня работа. И сил больше нет. Не поджидайте, не идите за мной — это жестоко. Прощайте.
— Прощай! — сказал я.
И повернулся, пошел прочь. Здесь мне уже нечего было делать. Здесь я сделал все, что мог. Надо возвращаться домой!
…Он повернулся, пошел. А когда обернулся, Зины уже не было. Девушка, торгующая книгами, с испугом смотрела на него. Он прошел мимо окон правления, и там, в оконном стекле, увидел свое лицо. Это было его и не его лицо. Оно было голым, это лицо. Бесстыдно голым и жалким.
Есть ли люди, которые не знали сомнений, разочарований, ошибок, кто не плакал хоть раз в жизни тяжкими слезами? Есть ли такой человек, кто всегда был ясен, как ребенок, чья душа никогда не была ничем замутнена? Есть ли такой, кто раз и навсегда, поняв, что хорошо и что плохо, никогда не оступался? Где он? Жизнь — тяжелое плавание в неведомое. Жизнь — постоянные открытия. А открытия не бывают без катастроф.
И он… В ту минуту, как увидел в окне правления свое лицо, он тоже сделал открытие. Это было как удар в сердце. Как прозрение. Как испепеляющий свет молнии. Открытия в собственном сердце тоже, значит, бывают внезапны. Не только в науке. И случайны. Все случайно. Случайно Ньютон наткнулся на свое яблоко, Гаюи разбил кусок полевого шпата, Буссенго увидел песчаное поле с богатейшим урожаем кукурузы. И Архимед стал созерцать уровень воды в ванне. Все случайно. И он случайно увидел свое лицо… Случайно ли? А может быть, то, что он понял, давно уже было в нем, давно тяготило его? Разве закон причинности — не всеобщий закон и сердце наше не подчиняется ему?
Он увидел в окне правления свое лицо и сделал открытие. И успокоился. Он никогда не был так спокоен. Что сто́ит его вина перед Зиной? Ничего она не сто́ит. Пустяки.
Поляков шел по пыльной дороге. Мимо домов, машин, хозяйственных построек. Люди, попадаясь навстречу, обходили его, как пьяного. Но он не был пьяным. Он так же твердо стоял на ногах, как и они. И все же они обходили его. Но он не был пьяным, он был такой, как они. Но они обходили его.
Теперь он знал, что должен делать. После того, как он увидел в окне правления свое лицо, он понял, что должен делать. И был спокоен.
Ему жгло грудь. И во рту было сухо. По другую сторону дороги за сельмагом он увидел колодец, пошел туда. Обошел лужу, в которой лежал поросенок, спустил ведро. Ворот скрипел, цепь тускло блестела, уходя в холодную глубину. Ведро шлепнулось в воду, цепь на мгновение обвисла и опять потянулась. Он почувствовал, что ведро наполнилось, и стал поднимать. Скользкая, гладкая ручка ворота дрожала, ведро стукалось о стенки, вода плескалась, глухо падала вниз. Наконец он ухватил холодное ведро, поставил на край колодца, нагнулся, чтобы напиться. И увидел там свое лицо. Оно было голым. Чужие глаза смотрели на него из ведра. Он повернулся, пошел прочь. Но, отойдя немного, возвратился, вылил воду в лужу.
Он сделал величайшее открытие в тот день. Он понял, что не сегодня увидел впервые таким свое лицо. Когда он наклонился над ведром, он вспомнил, что таким было его лицо много раз в жизни. Оно было таким и тогда, когда «эскимо» вызвал его к доске, чтобы он рассказал, почему ему нравится роман «Что делать?». Он выбалтывал то, чего сам не думал, то, чем напичкала его Генкина, и видел в стеклянных дверцах старого школьного шкафа свое лицо — оно было точно таким, как сейчас. И потом, много раз, он видел его таким, всякий раз, когда отказывался от себя самого. Что его вина перед Зиной? Лишь маленькая частица другой большой вины. «Нет на свете печальней измены, чем измена себе самому», — не в его ли сердце заглянул поэт, прежде чем написал эти слова?
Поляков перешел дорогу, вошел в сельмаг. Это был обычный сельский магазин, где торговали всем чем угодно, начиная от хлеба и кончая конской сбруей и мебелью.
Он протиснулся к прилавку между диваном, на котором лежала гора пуховых синих подушек и наваленных друг на друга стульев. Продавщица, худая строгая женщина с черными усиками над верхней губой, взвешивала сахар девушке со смешливым лицом.
— Карандаши у вас есть? — спросил он.
— Не знаю, посмотрю, — ответила она. — Вам сколько?
— Один.
— Найду.
Он ждал. Она взвесила девушке со смешливым лицом сахар, потом начала взвешивать печенье.
— Насть, ты чегой-то, весь магазин хочешь скупить? — ласково спросил кто-то.
Поляков обернулся. У двери стоял парень в узких — точно таких, как у Мясникова, — джинсах, крутил за длинный стебель белую розу и улыбался. У него тоже было смешливое, радостное лицо, глаза горели влюбленно и добро. Он подмигнул, весело сказал: