Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 65

— Живодеры, понимаешь! Это она в царской охранке…

— Кто она?

— Глафира Вячеславна! Кто ж еще?

Они были оба политкаторжанами, старыми большевиками. Бывало, когда мы собирались у них и Аркадий Степанович о чем-нибудь рассказывал или читал стихи своего любимого Маяковского, заметно при этом волнуясь, я подолгу смотрел на обоих и старался представить, какими они были в те годы. За окном стучала метель, трогала шершавой ладонью стекла, просилась к нам. В комнате было так спокойно и тепло, что, казалось, быть не могло на свете никаких бурь, а если они где-то и бушевали, то сюда проникнуть никак не могли.

У Аркадия Степановича, когда он читает «Разговор с Лениным», голос делается глуховатым, слегка подрагивает. Он волнуется и прежде чем читать дальше протирает очки платком.

Глафира Вячеславовна поглядывает настороженно на мужа и снова опускает глаза на вязанье. Мы сидим, немного сомлевшие от выпитого чая, от тепла и этого глуховатого голоса, который читает стихи. В души наши, настойчиво пробирается поэзия, и это так здорово, что мы по очереди вздыхаем.

Покачивается медный маятник, хрипло, старчески нехотя бьют часы, будто ворчат: все равно нас никто не замечает, чего уж стараться.

Покой, покой… Откуда здесь быть страстям и событиям? Да полно, были ли они? Мне надо перевести глаза на тяжелые руки, которые держат книжку, чтобы я мог поверить, будто эти люди когда-то прятали в дровяном сарайчике, здесь, во дворе, промасленные винтовки и пулеметные диски, завернутые в тряпицы, что старики эти умели ненавидеть и дрались на уличных баррикадах, тут, неподалеку, на Пресне, что стариков этих отсюда уводили в тюрьмы, перевернув торопливо и грубо все в тихой комнате с окнами на церковь, с зеленым лопушистым мирком.

Кто тогда поливал цветы? Как-то я спросил об этом Глафиру Вячеславовну. Она сказала, что я добрый человек, что злому такое не пришло бы в голову.

Цветы никто не поливал. Ушастые лопушки и остроносые сплетницы гибли, вяли, покрывались пылью.

Нет, все было. Было все.

Однако пора перейти к боксу. Я все не могу начать рассказ о нем. Что делать? Он ведь не существовал сам по себе.

В нынешних учебниках бокса обязательно есть фотография, на которой застыли в гордых позах бравые усачи в темных, обтягивающих мышцы трико. Это тяжелоатлеты. Среди них — Аркадий Степанович. Наш старик был чемпионом России еще в студенческие годы. Была у него и другая фотография: скуластый батареец, немолодой, сутуловатый, что-то кричит широким ртом, стоя над солдатскими, тесно сбитыми папахами.

Во время гражданской войны Аркадий Степанович, человек в годах, учил красную молодежь на курсах всеобщего воинского обучения драться и не робеть, как бы ни пришлось туго. Здесь — начало нашего бокса.

Мы к боксу пришли в другую, более позднюю нору. Мы уже немало знали о спорте. Ездили в Петровский парк на трамвае смотреть международные футбольные матчи. Видели Федора Селина, поражались его буквально противоестественной способности запросто снимать с головы противника мяч легким движением ноги…

Мы стреляли в тире, и значок «Ворошиловский стрелок» казался нам орденом лихой боевой славы.

Не знаю, у многих ли моих современников сохранились значки ГТО? У меня он сохранился. Он — из первой тысячи. Мы, бывало, оглядывались на улице на того парня или девчонку, у которых видели значки. А «ГТО-2» — целое событие! Это уже настоящий герой. У меня такого значка долго не было, и я совершенно серьезно считал себя вовсе неполноценным человеком, хотя мог одолеть монтажника Володьку Спирина, который кичился своей второй ступенью.

Конечно, мы были с ленцой, чего уж там. Нам казалось нудным бегать по кругу стадиончика, да еще быстро и долго бегать. Другое дело — городки. Хвастать не буду, однако вспомнить приятно, как, бывало, ползавода лепилось подле городошных площадок, когда мы, электрики, сражались с другим цехом. Ходили смотреть на меня, я знал. Редкая фигура не разлеталась брызгами после моей первой биты. Мы эти биты, окованные железом, носили в брезентовых футлярах, как мастера. Иван Иванович, немного пьяненький, командовал из толпы, курящейся табачным дымком:





— Эту, Колюша, с одной! Слышь, что тебе приказано?

Летела фигура с одной. Иван Иванович от восторга пускал слезу: «Ну вот же, стерва, братки мои!»

После игры Иван Иванович и его дружки, народ все прокуренный, истовый, тащили меня пить пиво, страшно обижались, когда отказывался:

— Задаешься, подлец? Пей, говорят, раз угощают!

Пива я терпеть не мог. Водку тем паче. Однажды хлебнув не в меру того и другого по дурацкой мальчишеской лихости, одурев быстро и непомерно тяжко, я как огня боялся этого мерзостного чувства потери самого себя, этих жалких попыток владеть своими же собственными руками и ногами. На кой черт нужна мне эта гадость?.. Была бы моя воля, я бы танками вдавил в землю все эти голубые кокетливые ларечки…

Но угощали. И обижались. И приходилось, давясь, цедить горькую, пахнущую кухонным мылом пенистую муть.

Как было мне знать, что есть поклонники и сортом похлеще, что скоро придет время, когда я с ненавистью, глубокой и убежденной, стану думать о том, сколько зла могут они принести?..

Бокс! Второй год я занимался боксом в маленьком зальчике, отгороженном, от раздевалки фанерными листами. Бокс мне показался сначала смешным, несерьезным занятием. Судите сами: прыгают через веревочку десятка три здоровых балбесов, потом взапуски бьют кожаные туго набитые мешки или похожие на груши трескучие, подвешенные к стенке мячи не мячи…

Кому все это надо? Вон висят рядком черные кожаные перчатки. Дайте мне надеть их! И становись любой.

Да, такое сначала было настроение. Ведь я ничего или почти ничего не знал о боксе. Дрался, конечно, не очень часто и много, но в тру́сах себя не числил. Понимал бокс как крепкую драку, а это не худо. Потому, когда старик сказал: «Приходи!», — я с готовностью ответил: «Можно…»

И разочаровался. Надо признать, старик держал нас на голодном пайке. Он был педантом. Драться не давал, потчевал досыта мешками, грушами, гимнастикой. Позволял только разучивать приемы. Мы становились друг против друга и неделями разучивали удар левой рукой в голову и защиту от него уходом, нырком, отбивом… Парни, налитые силой, способные, наверное, остановить трамвай на ходу, дернув его за буфер, могли только ласково касаться головы партнера. Упаси бог провести удар посильнее! Аркадий Степанович, сидевший дотоле в развалочку на табурете и, кажется, поклевывающий носом среди шорохов скрещивающихся перчаток, мгновенно преображался, принимался крикливо браниться, ронял секундомер.

— Пошел вон!

— Я, Аркадий Степанович, нечаянно, честное слово…

— Вон немедленно!

— Аркадий Степанович, честное слово, забылся…

— Забылся, изволите видеть! Вон!..

Лучше было в таких случаях помалкивать. Попытки оправдаться нещадно распаляли старика. Лицо его становилось багровым, а сам он невозможно величественным. Старик широким жестом указывал виноватому на дверь. Мы знали, что никого он не выгонит. Однако сцена изгнания производила неизгладимое впечатление. И мы разыгрывали раскаяние и беду. Отверженный молча и понуро снимал перчатки, разматывал бинты. Он обходил нас и долго жал каждому руку. Дарил кому-нибудь посеревшие от частых стирок бинты: «Возьми, друг, мне уж больше не понадобятся…» Обнимал человека и стремительно отворачивался, словно уж не мог, не в силах был сдержать глубокое душевное волнение. Драматизм прощания достигал потрясающей силы, когда он подходил к тому, кому ненароком отвесил пилюлю. Мы замирали. Это была кульминация.