Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 65

Да, здесь было к чему присмотреться!..

Вася, ростовский кумир, гроза ринга, плакал потом в раздевалке. Плакал настоящими сильными мужскими слезами от внезапно навалившегося горя. Он был превосходный боец. Считал себя таким. До тех пор, пока не встретился с чем-то более высоким, чем его представление о боксе, о поединке на ринге. Тренер пытался утешить парня. Я зашел в раздевалку тоже для того, чтобы утешить Ваську, и слышал их разговор.

— Все равно поедешь ты, — убежденно шептал тренер, оглядываясь по сторонам. — Ты, а не он. Гарантию даю! Все сделаем, будь покоен…

— Покоен? Идите вы…

— И нечего мне идти! Будь покоен, говорю. У меня, если хочешь знать, в комиссии такая лапа!..

— Лапа?!.

Я всегда с симпатией относился к отважному ростовчанину. Но сейчас, честное слово, он приглянулся мне еще больше. Каким-то чудом высохли у Василия жаркие трудные слезы. Яростно растирая полотенцем взмокшую шею, злобно скалясь, округлив бешено глаза, он зашипел на тренера, вкладывая в каждую букву всю обиду человека, только что понапрасну пережившего беду, горечь унижения, как ему казалось, крах надежд, крах самого себя:

— Лапу нашли? Видали такого?! Да я сейчас, дай оденусь, сам приду в эту чертову комиссию, скажу людям, кричать им буду: я дерьмо последнее, дерьмо, а не боксер и делать мне пока что на ринге вовсе нечего!..

Он долго не мог успокоиться. Торопясь, не попадая в спешке руками в рукава, он божился, что сию минуту отправится к этому Генке, стервецу, просить прощения, благодарить за урок, просить, чтоб учил, еще учил, как щенка!

Хороший, правильный парень. Но ему не пришлось идти к Геннадию. Тот сам пришел. Пришел, сел рядом, улыбнулся как-то удивительно открыто, от чего улетучилось напряжение момента, и стал он похож на самого обыкновенного, молодого, немного смущенного и очень, видно, доброго человека:

— Дал ты мне, Вася, жару!

— Ладно, ладно… Только не заливай…

Я оставил их вдвоем. Разберутся отличнейшим образом.

Ложась спать, я наблюдал, как мой сосед озабоченно разглядывает в маленьком круглом зеркальце ссадину над глазом.

— Шнуровкой должно быть провез…

— И больше нет ничего?

— Больше нет…

И опять полотенце было наброшено на лампу, чтоб свет не лез мне в глаза. Опять Геннадий по выработавшейся, наверное, привычке подпер рукой голову и, подперев, затих над толстенной книжищей.

Черт, как, однако, замысловато устроены люди. Попробуй распознай их!

— А ноздри-то у тебя, между прочим, раздувались, врешь!..

— Какие ноздри?

— Обыкновенные, твои… Раздувались, как у того тигра!

Он смекнул, в чем дело. Помолчал, подумал.

— Ну и что? Все-таки я боксер, между прочим…

Два дня весь наш тренировочный сбор пребывал в состоянии нетерпеливого, нервного ожидания. Разумеется, никого из нас не допустили к обсуждению состава команды, которым занималась комиссия, но отголоски происходящего там, за плотно прикрытыми дверями директорского кабинета, предоставленного гостям для совещаний, доносились к нам, вызывая толки, пересуды, волнения, радости и огорчения. Неизвестно каким путем, но приходили точные сведения о том, что Аркадий Степанович на правах старшего тренера занял непримиримейшую позицию и не уступает комиссии ни в чем, ни на волос, что будто бы он уже успел обвинить Юрия Ильича в полном дилетантстве, вопиющем и вредоносном, что будто бы старик, что называется, раздел догола сунувшегося со своим мнением Половикова, задав тому один-единственный вопрос: кого из своих учеников, своих, а не ворованных тот привез на сбор? Говорили, что будто бы тренеры сбора, да и некоторые члены комиссии неожиданно для Юрия Ильича взяли сторону Аркадия Степановича…

Свой спор они перенесли куда-то в верха. Когда старик вернулся, не могло быть сомнений в его победе. Геннадий серьезно уверял, что Аркадий Степанович оставил на станции белую лошадь триумфатора, чтоб не смущать дачный поселок. Арчил клялся, будто слышал собственными ушами, как старик, запершись в своей комнате, напевал: «Мы кузнецы и дух наш молод…» Последнее представлялось совершенно невероятным, но уши у Арчила, как известно, торчком — приходилось поверить.

Меньше всего я мог предполагать, что мой сосед, Геня Ребиков, окажется, пусть невольным, но виновником крупной неприятности, случившейся со мной накануне отъезда. После очередной тренировки старик задержал всех, сообщил, что перед поездкой нам надо выбрать капитана команды.

Сказав это, он повернулся и пошел, демонстративно подчеркивая нашу полную самостоятельность в выборе.





Выбирать капитана? Мы, пожалуй, немного растерялись. Нам обычно подсказывали кандидатуру. В последнее время повелось, что капитаном рекомендовали меня. Привыкли к тому, и я привык. Особых хлопот не прибавлялось, а все-таки почетно.

Ждал я и теперь, что кто-нибудь назовет мое имя. Поломался бы для приличия: «Хватит, товарищи, сколько раз можно? Есть другие не хуже…» Но потом согласился бы, поблагодарил за доверие. Как ни говори, приятно, что пользуешься уважением, и вывести за собой команду на международный ринг тоже неплохо. Обмен вымпелами с капитаном противников, бесшумный расстрел вспышек фото… Потом во всех европейских газетах на первых страницах твоя любезная физиономия… А почему бы меня не выбрать капитаном? Или я уж не гордость нашего ринга? Или появился кто посильней?

— Чего думать, ребята? Предлагаю Николая Коноплева! — сказал кто-то.

Ребята зашевелились, загудели:

— Давай, голосуй!

И на этом, казалось, все могло бы благополучно закончиться. Кто-то уже саданул дружески меня по плечу: «Бутылочку кефиру с тебя!» Кто-то, валяя дурачка, запел, как всегда запевали в таком случае: «Капитан, капитан, улыбнитесь!»

Но когда ребята потянули было руки — голосовать, послышался странно напряженный, ломкий, какой-то неестественный и оттого настороживший голос:

— Постойте. Я хочу дать отвод!

Все обернулись на голос. Красный до слез, до удушья, стоял, уперев глаза в стену, Арчил.

— Хочу дать отвод! — повторил он.

Решили, что малый шутит. Сидевший рядом с ним массажист Валентин потянул Арчила за штаны.

— Сиди уж, муха, люди делом заняты…

Все отлично знали, какие мы с Арчилом и Сашкой давние приятели.

— Сиди, муха, не морочь голову!

— Дерни его, Валька, осади оратора!

Но Арчил не садился. Покраснев еще гуще, странно одеревенев, неотрывно глядя перед собой, он повторил:

— Я хочу дать отвод Николаю Коноплеву…

Стало тихо. Кто-то крикнул еще раз с досадой: «Ты что, сдурел?..» Но было уже понятно, что Арчил далек от того, чтобы шутить, что с человеком в самом деле происходит что-то серьезное, потому что, если б это были шуточки, у веселого и непосредственного парня не было б такого отчаянного и несчастного лица.

Тяжело нависло молчание. На Арчила смотрели теперь с неприязнью, ждали.

— Ну, говори, чего тянешь резину?

И Арчил, путаясь в словах, будто пробирался в водорослях по хлипкому дну к берегу, повторяя все время надоедное «понимаете», невнятно забормотал, страдая и сердясь на себя, на свою невнятность:

— Понимаете? Капитан — это, понимаете, ого! Особенно, понимаете, когда за рубеж… Я очень люблю Коноплева, очень… Правда ведь, Коля?..

Арчил метнулся ко мне. Я озлился:

— Давай без этого!

Он осекся: «Да нет, я не к тому, что извиняюсь…»

Не так уж трудно было мне догадаться, что эта растерянная и страдающая муха жужжит с чужого, опытного голоса. Было, конечно, больно оттого, что именно Арчил оказался предателем. Но я понимал, как может быть сильным влияние старика. Значит, вы все еще не успокоились, дорогой и уважаемый Аркадий Степанович, значит, вам все еще нужно, необходимо мстить? Что ж, действуйте. Зря только вы корежите психологию этого парнишки, зря. Могли бы выбрать кого-нибудь посильнее, если побаиваетесь сами… Хорошо ли так-то?

— Довольно, — сказал я, поднимаясь.