Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 65

Я выскальзываю из угла. Саднит немного спину в том месте, где к ней прижимались канаты. И это, пожалуй, все.

Шаповаленко дышит; часто, с хрипом. Он понимает, что развязка неизбежна. Я не даю ему собраться, не даю передохнуть. Это жестоко. Но мы — на ринге. Он отступает, тяжело маневрирует. Он хочет сейчас одного — маленького отдыха. Я не даю. Я атакую прямыми ударами. Он запаздывает с защитой. И зал в совершенном забвении ревет, отдавая теперь уж мне всего себя, без остатка.

Бой в сущности решен. Шаповаленко делает последние попытки спасти если не победу, то хоть достоинство бойца. Он хочет войти в ближний бой, но сейчас ему там нечего делать. Я свежее, сильней, быстрее, меня не только не оставило вдохновение, но оно возросло от ясной близости победы.

Шаповаленко клинчует, вяжет руки, толкает меня. Судья на ринге делает ему одно замечание, потом другое. Судья на ринге под оглушительный шум, рев прерывает бой, показывает боковым судьям:

— Первое предупреждение!

Бой решен. Он мой, этот финальный, последний бой, бой мой, и ничто уже не в силах отнять у меня победу!..

Гонг застает меня в атаке. Я не успеваю сдержать руки. Голова Шаповаленко еще раз дергается от удара. Я не хотел этого, я кричу ему, счастливый: «Прости!..»

Я становлюсь чемпионом страны.

ДОМ, КОТОРОГО НЕТ

…И снова лето. Совсем не похожее на московское, наше, где так сухи и душны дни и так хороши долгие, прохладные вечера.

Здесь солнце и море. Я лежу животом на гладком и влажном камне, торчащем в море, в десятке метров от пляжа. Мне видно, как глубоко в совершенно прозрачной воде застыла с разбега стайка серебристых и глазастых рыбешек. У них, наверное, сейчас такое же состояние, как у меня. Я тоже доволен всем на свете.

Там, на пляже, где растут парусиновые зонтики грибов, — мои друзья. Стоит мне приподнять голову, и я увижу их. Увижу Таню. Я знаю, она лежит на полотенце под огромным зонтиком, на носу у нее смешной бумажный колпачок.

Бедняжка совсем обгорела, кожа на плечах линяет. Вчера Таня температурила, на пляж поехать не смогла. Когда мы вернулись, было трогательным узнать, что Павел Михайлович Ладыженский, хотя и сам немного прихворнул, перегревшись на солнце, весь день опекал Таню, не расставался с ней.

Ладыженский нравится мне все больше. Знаменитый актер, человек популярнейший, красавец такой, что глаз не оторвешь, он в жизни простой и милый и, кажется, по-настоящему привязался к нам с Таней, он отзывчивый и милый мой наставник.

Здесь, в Ялте, идет съемка фильма. Я снимаюсь в нем. Да, теперь у меня новая профессия — актер кино. Довольно большая роль. Я играю советского боксера в спортивной картине. Саркис Саркисович написал сценарий. Я почти уверен, что именно ему обязан приглашением сниматься, хотя он решительно отрицает это: «Голубчик, при чем тут я? Азарий Аронович видел тебя в бою и буквально влюбился!..»

Азарий Аронович, по-моему, совершенно гениальный человек. Он режиссер нашего фильма. Он сам говорил мне: если опыт будет удачным, я стану играть и в других картинах. Подумать только: Коля Коноплев пролезает в кинознаменитости, на него заведена в актерском отделе карточка.

На съемках, я слышал это своими ушами, Азарий Аронович говорил ассистенту:

— Удивительно талантливейшая спинища!..





Правда, я не очень понял, почему талантливейшая спина, чуть не обиделся, но Павел Михайлович, добрый друг, быстро рассеял обиду, объяснил:

— Полно тебе, лапушка, это же чудно, емко сказано!

Он всегда в последнее время с нами, Павел Михайлович. Я поднимаю голову, кладу ее на руки и смотрю на то, как спокойно лежит Таня под смешным зонтиком, как Павел Михайлович заботливо поправляет зонтик, чтобы он давал больше тени.

Скоро уж два года, как жизнь у меня совсем другая. Два года! Как же быстро они пробежали… Кажется, давно ли взял я расчет на заводе и Иван Иванович, трубно сморкаясь в клетчатый платок, пряча глаза и злясь почему-то на архаровцев, которые суются поперек батьки, говорил, что место здесь, в мастерской, в случае чего, всегда за мной: «Так и знай — в случае чего…»

Какое уж тут — в случае чего! Круто повернулась моя жизнь. И сделали это мои боевые кожаные перчатки. Если б не они, разве нашелся бы во мне ну хотя бы актерский талант? Конечно, нет! В лучшем случае удалось бы затесаться в какую-нибудь массовку, да и то при большой удаче.

А стал чемпионом — умные люди тебя сразу нашли. И ведь сам я никого ни о чем не просил. И, уж если на то пошло, когда вдруг нежданно-негаданно пригласили сниматься, руками отмахивался: «Какой я киноартист, курам на смех? Нет, не надо!..»

Не сразу, но заставили поверить: могу. На заводе недели две только об одном и судачили: «Быть Кольке актером или не быть?» Специально собирался треугольник, обсуждали мою кандидатуру: все-таки свой парень, как бы дров не наломать. Женька Орлов горячился на комсомольском комитете: «Мы за него головой отвечаем, дело не шуточное — кино! Вношу конкретное предложение: обязать комсомольца Николая Коноплева серьезно подготовиться, просить Марию Марковну в индивидуальном порядке поработать с парнем по актерскому мастерству!»

Мария Марковна, белая старушка в пенсне на тесемочке, руководитель заводской самодеятельности, ужасно взволновалась, бедная: «Боже мой! Как же я сумею? Такая ответственность!..» Никогда не забуду, как она меня терзала, терзаясь еще больше сама, заставляя по десятку раз проделывать всякую невообразимую, на мой взгляд, чепуху: вдевать иголку, которой и в помине не было, и нитку, которой тоже не было, открывать воображаемый чемодан, радоваться встрече с каким-то болваном, которого я тоже должен был себе вообразить!.. Она называла всю эту ерунду актерскими этюдами и, незаметно всплакнув от моей тупости, уверяла, что иначе в храм искусства войти никак нельзя, что сам Сандро Моисси или Иван Михайлович Москвин прошли через это.

Трудный хлеб — искусство, ох трудный. Сколько я тогда часов провел, гримасничая дома перед зеркалом?

— Обезьяна, право слово, — сердилась мать, прикрывая окно занавеской, чтоб, кой грех, не заглянули соседи, — ну, как есть — мартышка! Срам глядеть на тебя…

А дни, когда вызывали на пробу? Цепенящая тишина громадного съемочного павильона, короткие и, кажется, злые, команды режиссера Азария Ароновича: «Камера!» и «Стоп!» Я каждый раз вздрагивал. В потоке голубого света, рушащегося на тебя со всех сторон, я чувствовал себя голым и сразу забывал все, к чему готовился.

— Повторим! — командовал Азарий Аронович. — Леночка, освежите грим актера!

Актера!.. Леночка, остроносенькая гримерша, щекотала ваткой мое мокрое, как после финального раунда, лицо, шептала, ободряя: «Нельзя так волноваться. Возьмите себя в руки…»

Все мне помогали, все бились со мной. Но, конечно, больше всех — мои дорогие друзья Саркис Саркисович и Таня.

Бегая по комнате, ероша седые космы, так что они все время стояли дыбом, пугая сами по себе, Саркис Саркисович раскрывал передо мной философскую концепцию моей потрясающей, как он говорил, новаторской роли, ее психологическую глубину. «Сверхчеловек, взятый с улицы! Вот он — невиданный и неслыханный реализм нашего века! Ты призван быть провозвестником, какая великая задача!..» Я сидел, забившись в угол. Я боялся Саркиса Саркисовича и ровно ничего не понимал. Знал лишь одно, что дорого дал бы за то, чтобы стать просто человеком и — ну его к черту, все остальное. Кончалось тем, что Саркис Саркисович в полном изнеможении падал рядом со мной в кресло, принимал валидол, смотрел на меня влюбленными, усталыми глазами, говорил размягченно, что судьба оказалась милостивой к нему, послав в награду за многострадальную творческую жизнь встречу со мной… Это пугало.

Полным контрастом было поведение Тани. Здесь, в Мансуровском, я приходил в себя. Издерганный, согбенный под грузом сомнений, терзаний, я находил у Тани то, в чем больше всего нуждался: в то время покой, уверенность в том, что все пойдет хорошо, тихую ласку верного друга. Она, кажется, обо всем успевала подумать, обо всем позаботиться. К моему приходу, хотя я приходил иной раз случайно, на кухне постукивал крышкой закипающий чайник. В комнате, всегда уютной, прибранной, с цветами на столе, остро пахло свеженарезанным лимоном и слегка поджаренным в масле хлебом, который я так любил. Мы долго, никуда не торопясь, пили чай, я помалкивал, она говорила о чем-нибудь вовсе незначительном, о том, например, что на рынке появились первые, парниковые огурчики. Иногда, после чая, она пела, негромко, аккомпанируя себе на стареньком пианино. Чаще мы садились на широкую и низкую тахту, забирались с ногами, что было совсем хорошо, и Таня читала вслух большую книгу «Моя жизнь в искусстве» Константина Сергеевича Станиславского, останавливаясь на тех местах, которые мне были непонятны, объясняя их тактично, без превосходства, так, что мне каждый раз казалось — в этом я разобрался сам.