Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 65

У выхода мы опять столкнулись с Шаповаленко. Я заметил у него синие круги под глазами, нездоровый желтоватый цвет кожи. Он нервничал. Я слышал, как, протискиваясь сквозь толпу, он сказал сквозь зубы:

— Да отстаньте вы, к черту…

Меня встретили криками: «Давай, Коля!» Ко мне тянулись руки — похлопать по плечу. Я не знал еще, что надо делать. Хорошо, что Половиков был рядом:

— Пардончик, граждане! После, после…

Саркис Саркисович подвез нас на своей машине до вокзала. Добрый друг, он ни о чем не расспрашивал, ничего такого не говорил, что могло взволновать меня. Только напоследок сказал:

— Ждем. Ты знаешь. Мы все тут, в зале…

Мы тут в зале… Я всю дорогу сидел у замерзшего оконного стекла счастливый. Какая-то мелодия привязалась, подпевала в такт колесам: «Ждем… Ждем…» Мелодия все мешала мне сосредоточиться, даже не давала вспомнить — действительно я видел в толпе мелькнувшее лицо Арчила или это только померещилось?

Полуфинал едва не стоил мне всех надежд. В полуфинале я боксировал с Григорием Маркевичем, минчанином.

Уже по тому, как парень выскочил на ринг и принялся в своем углу приседать и дубасить перчатками канаты, я понял — даст бой.

Лихой это был боксер на ринге и прекрасный веселый товарищ. Мы потом стали с ним настоящими друзьями, и я очень любил, когда он, приезжая в Москву, останавливался у меня иногда на неделю, а то и больше. Мы с ним еще не раз дрались на ринге, дрались крепко, страстно. Но это нисколько не мешало нам до и после боя проводить вместе целые дни, сражаться по вечерам в шахматы, в общем, дружить. Была у него в характере удивительная бесшабашность, которая уживалась в то же время с жестким контролем над собой, внутренней дисциплиной, граничащей с осторожностью. Право, я не удивился, когда много позднее, в дни и ночи партизанщины, встретил бородатого разведчика, о котором ходили легенды, и узнал в этой грозной бороде друга Гришку.

Но это позднее. Тогда, на ринге, мы смерили друг друга глазами. Он был мой ровесник или, может, на годок постарше. Мы, наверное, здорово походили на боевых петухов, готовых вцепиться друг другу в гребни. Помню, как меня поразило и озлило, когда Григорий, чинно пожимая мне, по ритуалу, руку, шепнул ласково с улыбкой:

— Ложись, мальчик, не то бить буду…

У него была наклейка на правой брови. Значит, бровь действительно разбита. В боксе это большая беда. Малейший удар — и наклейка летит, и ранка, разбереженная, начинает кровоточить. Судьи прекращают поединок. Победителем признается соперник — он ведь может продолжать борьбу.

— Сразу бей в бровь! — заявил Половиков. Голос его звучал сладострастно.

— Как — в бровь? — оторопел я. — Она же у него больная.

— Бей, тебе говорят, и дело с концом: в финале!

— И не подумаю… Я что — живодер?

— Здравствуйте! — развел руками Половиков. — Тоже еще интеллигент нашелся… Он тебя поцелует!

— И пускай…

— Бей, говорю, в бровь, горюшко!

— Нет…

Лихорадка боя еще до гонга трепала меня. Кажется, именно тогда, в тот вечер во мне проснулся боксер. Озорная романтика хлесткого и беспощадного поединка, которую я предчувствовал, наэлектризованность переполненного зала, словно излучавшего голубые искры азарта, затаенная, но уже вполне ощутимая уверенность в том, что близок, близок финал, — все это наполняло такой жаждой боя, что у меня высохли губы, рот. Я переминался в углу ринга, охваченный жаром.

— Бей в бровь!

— Нет!

— Брось дурить, бей!!

— Нет…

Мы были с Григорием почти одного роста. Похожи сложением. Одна надежда владела нами.





Гонг!

И в первое же мгновение боя судья на ринге кричит:

— Брек!

Наши руки в волевом порыве — атаковать сплелись, мы глухо стукнулись лбами. Я ахнул, подумав, что боднул парня в больную бровь.

— Брек! Брек!

Наклейка была на месте. И пока я, вытянув шею, разглядывал, цела ли проклятая бровь, Григорий серией великолепных ударов, с переводом: корпус, голова, корпус, снова голова потряс меня, отбросил. Я, потеряв равновесие, шатнулся. Ушел в глухую защиту. Я услышал голос судьи, команду: «В угол!» И, решив, что это относится ко мне, отбежал в угол. Зал грохнул смехом. В тот же угол отскочил Маркевич. Мы ошалело глядели друг на друга. Зал потешался вволю. Судья бросился к нам, указал Григорию на противоположный угол. И начал размашисто отсчитывать секунды перед моим носом.

Как так? В растерянности я вступил было с судьей в переговоры:

— За что?

— Молчите!

Из угла кричал Половиков, исступленно выкатив глаза, чуть не по пояс высунувшись на ринг:

— Бровь, подлец, бровь!

Я видел, как он схватился за голову, потряс ею, будто отгонял шмелей, зачем-то схватил ведерко с водой, отбежал, вернулся.

Я вышел из транса. Горькая обида судейской ошибки больно хлестнула. Нокдаун много значит для тех, кто сидит с бланками судейских записок по бокам ринга, взвешивая поединок. Что могло теперь спасти положение? В какой-то хаотический клубок сбились огни и лица, обрывки фраз, чей-то женский испуганный вскрик… Нокдауна не было, не было. А бой поставлен на зыбкое острие случая: теперь глаза судей будут неотрывно следить за мной, каждый пропущенный удар вырастет в беду…

Ну, подожди же! Едва судья на ринге опустил руку, сказал нерешительно, как мне показалось: «Бой!» — я потерял всякое представление об осторожности, забыл в защите, маневрах, обо всем на свете. Я помнил только об одном — надо переломить бой, теснить, бить… Наплевать на то, что может случиться! Все равно кончится все, если я не сумею вырвать, выхватить зубами победу…

И пошла у нас драка! Мы так торопились, будто в запасе не осталось ни единой доли секунды, будто не будет уже ни завтра, ни вообще никакой жизни после. Без признаков мысли мы лупили друг друга, совершая впопыхах зряшную работу, которая могла бы, наверное, сдвинуть с места пятиэтажный дом. Грохот увесистых ударов заглушал рев зала, достигший истерического накала. Судья раз двадцать, рискуя остаться навеки калекой, самоотверженно, грудью бросался разнимать бешеный шквал перчаток. Судья отскакивал, и шквал разражался с возрастающей силой…

Мы не слышали гонга. Какое там! Секундант Григория выскочил на ринг, оттянул за пояс своего питомца, в то время, как судья отпихивал меня, раздраженно хрипя: «Время! Время, черт бы вас побрал!»

Неслыханная духота стучала у меня в висках. Сердце колотилось так, что не было ничего другого слышно. Половиков, плеснув мне в лицо несколько пригоршней воды, принялся яростно обмахивать полотенцем, нагнетая воздух.

Бухающие удары сердца успокаивались, стихали. Я неотрывно, как маньяк, смотрел на Григория, дышал вместе с ним тяжелыми судорожными всхлипами, знал, что сейчас эта страшная рубка начнется снова.

И вдруг случилось непредвиденное, странное. Кто-то властно дернул меня за плечо. Половиков застыл в замахе полотенца и вытаращил глаза на кого-то, кто сильно, настойчиво поворачивал меня к себе. Я обернулся. И замер. Прямо в лицо мне глянули злые и несчастные глаза, знакомые косматые брови сошлись в грозной складке.

— Позор! Драка! Позорище!..

Он ничего не сказал больше. Повернулся и пошел, грузный, сутуловатый, страшно свой.

Половиков еще яростней заработал полотенцем. Половиков кричал, силясь перекрыть взъерошенный зал:

— Дави, Коленька, рубай! Наша берет!..

Но я был уже не тот. Одно мгновение, взгляд один, слово — и я был уже совсем не тот. Позор? Да что я с ума сошел, в самом деле? Позор, конечно! Я понял старика. Я вдруг весь подобрался внутренне. В эти считанные секунды, оставшиеся до начала раунда, я вернул себе гордость боксера. Пришла ясность — удивительная ясность, будто в кромешную тьму и духоту грубой драки посветили ярким фонариком.

Я видел, как нетерпеливо топчется в своем углу вскочивший раньше, чем прозвучал гонг, минчанин. Сильный, горячий, отважный парень…

Я теперь знал наверное — проиграть бой не могу. Я не знал когда, как, в какую минуту, но знал, что бой будет мой.