Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 65

— Счастье твое, — сказал я. — Счастье, что мы боксеры…

Толпа стала расходиться, ничего толкового больше не предвиделось. Приятели подлеца, благоразумно отступившие в сторонку, подошли, подняли дружку кепку, которую мы порядком потоптали во время задушевной беседы.

Все кончилось. Но вдруг слабенько, но вполне отчетливо хлопнули две пощечины, и тут же еще две! Клетчатая кепка, только что отряхнутая, отлетела на несколько шагов.

— Наташка! — метнулся я.

Девчонка, в сбившемся на затылок беретике, хлестала по враз взмокшей физиономии, покорно и изумленно качавшейся при каждом взмахе маленькой озябшей руки.

— Забыл? — тихо и страстно приговаривала Наташка. — Забыл? Сокольники, осень… Забыл? Боже мой, какая же вы дрянь, какая дрянь…

И внезапно она заплакала. Закрыла руками лицо, прижалась лбом к фонарному столбу и заплакала тонко, отчаянно. Я в первый раз увидел, как Наташка плачет, и был, наверное, по-настоящему страшен, потому что этот тип, когда я шагнул к нему, со стуком упал на оба колена и расхристанный, жалкий завопил: «Не надо, милый, голубчик, не надо!..»

…Я проводил Наташку до дома, и мы промолчали всю дорогу. Только уж тогда, когда мы шли по Александровскому саду, тихому, с сонным бормотаньем воронья, с капелью, которая где-то близко все время шуршала, Наташка заговорила.

— Ну и пусть, — сказала она, — ну и пусть…

Я понял, о чем она думала всю дорогу, и не стал делать вида, будто не понимаю. Ей было стыдно, что она дралась там, на улице. Она сама себе казалась противной, гадкой, какой-то выпачканной.

— Все в порядке, — сказал я. — Все в порядке, Наташка.

— Правда? — спросила она, вскинув глаза.

Мы еще постояли у ее подъезда. Шуршала, постукивала капель.

Добродушные вислоухие лопухи и остроносенькие сплетницы были осторожно сдвинуты в сторону, и оказалось, что комната не такая уж тесная и маленькая, что мы, если потуже сдвинемся, сможем поместиться все разом за столом.

Пирог с капустой, который торжественно внесла Глафира Вячеславовна, был грандиозен и пах свеже и вкусно.

Выло шумно, весело. А я все следил, как бегает из кухни в комнату и обратно, из комнаты в кухню, Наташка, и ничего не мог с этим поделать. Она была в фартучке, стянутом в талии. Она раскраснелась от хлопот. Она все время чему-то смеялась, и мне хотелось, чтобы Наташка как можно чаще поглядывала на меня и совсем не смотрела на Сашку и на других ребят. Я даже попытался предложить помочь ей переносить и расставлять чашки и стаканы, и это было так неловко и некстати, что я покраснел и она покраснела: «Справлюсь, справлюсь…» И все почему-то старались в этот момент не смотреть на нас, только Аркадий Степанович удивился: «Отчего ж ему не помочь?» На что Глафира Вячеславовна быстро сказала: «Сидите уж; эксплуататоры, знаем мы вас!..»

Так вот, значит, какая она бывает, Наташка, какой она тоже может быть. Я плохо понимал, о чем говорят за столом, и, когда ко мне обращались, отвечал невпопад. И ни с того ни с сего бурно и нелепо развеселился, когда Наташка села со мной рядом. Зачем-то стал требовать, чтобы все меня слушали и сморозил какую-то счастливую чушь, когда все удивленно замолчали и стали выжидающе глядеть на меня.

Можно было подумать, что я под хмельком. Но мы ничего не пили и не собирались пить, кроме крепкого и горячего чая. Я сидел с Наташкой рядом, и мы не разговаривали друг с другом, только иногда она спрашивала, хочу ли я еще варенья и не положить ли мне еще кусочек пирога. Буйное веселье куда-то ушло от меня, и теперь почему-то раздражал громкий голос Арчила и то, что он разошелся и рассказывает, как они на ринге сшиблись с противником лбами и как он, Арчил, боялся, что судья прекратит бой, потому что небось ослеп от искр, которые они лбами высекли… И все увлеклись, каждому показалось совершенно необходимым немедленно рассказать что-то свое и обязательно смешное.

— Я, как услышал гонг…

— Постой! А мне судья говорит потихоньку…

Все стали нетерпеливо перебивать друг друга. Аркадий Степанович и тот, поддавшись общему настроению, принялся что-то рассказывать, похохатывая, так что понять было невозможно, о чем это он, и покручивал головой: «Смехота, да и только!..»

Все были счастливы. Я ловил иногда внимательный, ласковый и вместе с тем, пожалуй, чуточку настороженный взгляд Глафиры Вячеславовны, словно она спрашивала меня: хорошо ли то, что она замечает во мне, видит? Мы с Наташкой сидели рядом. У нее были совсем растерянные глаза, и она сразу же их опускала, когда мы случайно встречались руками или когда я, не расслышав, что она сказала, наклонялся к ней и переспрашивал: «Что?..»





А дальше было нечто потрясающее. Мы, знавшие, кажется, отлично нашего старика во всех его настроениях и состояниях, были поражены, когда он встал и широкий, могучий, величественно возвышающийся над столом с тарелочками и недопитыми чашками, объявил, что, если на то пошло, нас всех ждет еще награда!

Награда? Да, мы были, конечно, удивлены. О какой награде может еще говорить старик? Разве мы не счастливы и так сверх меры оттого, что победили, оттого, что сидим здесь вместе, победители, счастливчики, баловни судьбы?..

Тихо стало за столом. Иван некстати, в забвении, потянулся вилкой за куском пирога, уронил вилку, и все на него досадливо шикнули: «Тише!..»

Аркадий Степанович не спешил. Старик нарочно тянул, томил нас, явно добиваясь того, чтобы мы были сражены наповал.

— Завтра, — сказал он, и узкие его глаза стали по-стариковски добрыми и хитроватыми, — завтра все вы…

Он сделал просторный, охватывающий всех нас жест рукой:

— Завтра все вы идете в Большой театр!..

Награда! Отчего я не сохранил как самую дорогую примету неповторимо счастливого эти два голубоватых билета в первый ряд четвертого яруса?..

Люстра была совсем близко. Огромная хрустальная люстра под плафоном, на котором пугающе прекрасные музы танцевали, глядя куда-то далеко большими, влюбленными глазами.

Люстра стала медленно меркнуть и вместе с этим величаво уходящим светом затихал зал. Вот уж стали видны белые полоски света над пультами в оркестре, осветясь, засверкал, ожил огромный занавес и стала рельефней, будто выступила вперед, золотая лепка лож, и все это вместо вдруг зазвучало, и я не сразу понял, откуда идет это струящееся звучание: то ли от занавеса, слегка колыхнувшегося, то ли от этих позолоченных лож, глубоких, объемных от мягкой темноты?

Звучание развивалось, росло, оно властно и вместе с тем как-то удивительно просто, по-родному взяло меня, захватило, оставив жить только одну, единственно возможную в этот вечер, в эти минуты, все объясняющую мысль. Я не мог больше быть с ней один. Я знал, что если не выскажу ее сейчас, когда еще не раскрылся занавес, то, может быть, не выскажу еще долго. Я испугался, что не успею. Наташка сидела, положив голову на руки, смотрела вниз, туда, где взметались и опускались смычки скрипок. У Наташки был немного приоткрыт рот, и светлая прядка, не вздергиваемая норовистым движением, вольно свесилась на нос.

— Наташка! — шепнул я.

Она не повернула головы, также шепотом спросила:

— Ну, что тебе?

И я шепнул ей, отчаянно вцепившись руками в податливый, чуть пахнущий пылью бархат барьера:

— Наташка, давай поженимся, что ли… Слышишь?

— Слышу… Не мешай…

ЧЕРТА ОТЧУЖДЕНИЯ

Так случилось, что ринг рано избрал меня своим любимцем. Не перестаю жалеть об этом.

Когда вам от роду нет еще и двадцати и вы достигаете, не тратя чрезмерных усилий, таких скальных пиков, перед которыми сдает порой и закаленное сердце, разве не закружится у вас голова и не покажется мир более добрым и уступчивым, чем это есть на самом деле? И скажите честно, совсем честно, кому вы с большей готовностью поверите: тому, кто восхитится вами, или тому, кто почему-то огорчился вашим успехом и помрачнеет от него?