Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 65

— Пусть глазеют себе…

Никаких имен на афише не было. Это обстоятельство его немного огорчало. Иван Иванович спросил, буду ли я выступать в маске: «Нацепи пострашней, черную!» Узнав, что масок не будет, сплюнул:

— Пошлятина! Бывало, выходили на помост — угрешишься от вида одного!

Мы готовились страстно, молча, одержимо. Аркадий Степанович похудел.

Дни плелись, и вместе с тем скакали козлиным скоком, не давая собраться с мыслями.

Незадолго до события мы всей командой отправились стричься под бокс. Парикмахер так ловко стрекотал машинкой и ножницами, что сомнений не оставалось — назад пути нет.

Наташка сказала, что после стрижки я похож на Керенского, и очень веселилась.

Потемнели наши лыжные тропы. Но мы не сдавались. Я должен был отвлечься от дум о боксе. Так велел старик, не спавший, наверное, и двух часов в неделю. Мы ходили с Наташкой на лыжах и больше никого на горах не было.

— Скользят отлично! — кричала она, едва не пропахав носом гору, на которой коварно чередовались наледь и талый снег, цепко хватающий лыжи снизу.

— Отлично! — вторил я, съезжая следом, раз двадцать кланяясь соснам, беспокойно раскачивающимся на теплом ветру.

Весна подходила. На ветках к вечеру застывали длинные сосульки. Взобравшись высоко, мы смотрели на город и на небо над ним, с первой яркой и веселой звездой.

Мы теперь были совсем одни на горах. Приходилось каждый раз канючить, чтоб нам дали лыжи: «В самый наипоследний разок!»

Однажды мы стояли над крутым склоном Москвы-реки, слушая, как где-то близко, под снегом журчит, спешит ручей. Город мерцал голубыми огнями, успокоившийся к вечеру, но все-таки немного тревожный оттого, что ждал весну.

— Знаешь, — сказала Наташка, — я его видела…

Я не спешил узнать, кого она видела, сама скажет. Тем более, что этот кто-то мог оказаться кем угодно, вплоть до кудрявого Леля с его дудочкой, которого она, конечно, видела своими глазами, и только такой пень, как я, мог его не заметить тоже.

— Я видела его, — повторила Наташка. — Что ж ты молчишь?

Было в ее голосе что-то такое, отчего я пристально посмотрел на нее. Девчонка стала неожиданно серьезной и даже печальной, будто кто-то нехороший прошел мимо и, хотя ничего дурного не сказал и не сделал, но все равно все стало не таким.

— Кого ты видела?

— Неважно…

— Нет важно. Я же вижу.

Наташка чертила кончиком лыжной палки по снегу. Палка зацепила комочек прошлогодней травы, прибитой снегом и неистребимо зеленой.

— Я видела его, — сказала Наташка. — Он был в лиловых штанах и вот с такой золотой полосой. Очень шикарно.

Начинался очередной бред, я передохнул свободней — ничего не случилось, никакой трагедии.

— Ладно, — сказал я, — ты рассказывай. То был Гамлет, датский принц? Он спросил тебя, быть ему или не быть, и ты сказала — не быть, а теперь стало жалко человека?

— Нет, — сказала Наташка, — вечно у тебя на уме чепуха. Это был не принц Гамлет. Этот был тот хулиган с кастетом. Ты помнишь того хулигана с кастетом? Я помню.

Помнил ли я? Если сказать честно — старался не помнить, не думать о нем. Но помнил. Просто мы с Наташкой ни разу не ездили с тех пор в Сокольники, ни разу. Есть ведь другие места, где тоже березы и осины и клены.

— Где ж ты его видела?

— Не скажу.





Девчонка все еще, кажется, боялась.

— Глупая ты, Наталья! Ты что, забыла, чем я занимаюсь?

— А чем ты занимаешься?

— Вот тебе раз. Да я ж боксер, чудачка! Поняла? Боксер, да еще тяжелого веса. Как думаешь, значит это что-нибудь или нет?

— Подумаешь!

Мне кажется, Наташка вообще не верила, будто я стал каким-то другим, что я могу измениться. Это было обидно, черт возьми.

— Подумаешь! Вот, если б я занималась боксом! — вздохнула она.

— Конечно, — сказал я. — Если б ты — другое дело. А ты, между прочим, займись, кто тебе мешает?

Мы поссорились. Нельзя было понять, зачем она рассказала, что видела того стервеца, да еще в лиловых штанах и с золотыми лампасами. Хотела подразнить меня? Допустим. Но ведь должен человек наконец понять, что нельзя, непорядочно и не по-товарищески издеваться над оскорбленным достоинством мужчины!

— А кто этот мужчина? — поинтересовалась Наташка.

— Я!

Смеяться, по-моему, здесь было вовсе нечему. Надо было обладать гнусной душой, чтобы уметь довести человека до такого состояния, когда хочется стукнуть ее, послать к черту.

— Стукни, — радостно улыбаясь, она разглядывала меня в упор ласковыми и милыми глазами. — Стукни! Ты же боксер и к тому же мужчина!

За лыжную палку, которую я разнес в щепки о шершавый ствол сосны, пришлось платить в десятикратном размере.

Мы выступали в цирке. Впрочем, я не видел, как боксировали ребята. Тяжеловес, я должен был драться последним. И это было плохо, Аркадий Степанович сразу же после парада велел мне выметаться из цирка, спокойненько гулять по бульвару, ждать, когда позовут: «Прежде всего — нервы!»

Спокойненько ждать… В цирке — все! Когда мы стояли на ринге, тесно касаясь друг друга горячими плечами, я ничего вокруг себя не видел. Но я знал, что где-то там, среди этих сплошных глаз, лиц, есть глаза, которые смотрят, должны смотреть только на меня. Если бы меня тогда спросили, какие глаза мне сейчас дороже, те, что в морщинах, добрые, встревоженные и немного испуганные, или насмешливые, блестящие от предвкушения чего-то необычного, чуть припухшие, будто только что очень смеялись, я не смог бы ответить, не знал бы, что на это сказать. Не все ли равно? Ведь были здесь и другие глаза. И тоже свои. Мне так и слышалось, как Иван Иванович, наверное, чуток «под мухарем» для такого торжественного случая, сипловато и строго сообщал незнакомому соседу: «Этот, который с края, наш!»

Здесь были все, весь мой город. На самой маковке, я знал, лепились мальчишки, Борька и Глебка, первые дружки мои. Я стоял, крепко стиснув челюсти, выставив вперед подбородок, потому что только таким, волевым и грозным, должен был выглядеть, на мой взгляд, боксер на ринге. Что-то там говорили за длинным столом, покрытым сукном. Потом человек, весь в белом, как врач на приеме, стал громко называть наши имена, и каждый, кого он называл, выходил на шаг вперед и так же выходил вперед тот, кто стоял напротив.

— Тяжелый вес, — услышал я, — Николай Коноплев!

И я тоже шагнул вперед, и тот, кто стоял напротив меня, тоже шагнул, и мы оба, не рассчитав шага, почти столкнулись напряженными, непослушными телами. Я заметил, что он повыше и что глаза у него растерянные и счастливые и что так же, как у меня, у него неестественно выдвинут вперед подбородок…

Потом назвали имена тренеров. И я не узнал Аркадия Степановича, таким он показался неожиданно собранным, подтянутым, легким и уверенным в себе.

Заиграла откуда-то сверху музыка. И мы повернулись не так, как следовало: одни налево, другие направо. И в цирке загудел смех и все захлопали в такт музыке, которую громко играл оркестр почти под самым куполом.

Все было незабываемым. И все не забыто. Я помню даже теплый запах сена, который вдруг донесся, когда мы пробегали за кулисами в раздевалку. Косматая маленькая лошадка вся в темных крапинках, как в ситцевом платье, покосилась на меня, будто недоумевая и сердясь, что разбудили, а на арену не зовут.

Я помню, как лицом к лицу сошлись мы с человеком в лиловой с золотом куртке и таких же шикарных штанах, Я сразу узнал его. Узнал голубые, немного навыкате наглые и холодные глаза. Встреча была так внезапна и так чудовищно нелогична в такой день, что я попятился и, кажется, отмахнулся рукой.

Он меня не узнал. Он нес две табуретки, сказал безразлично «Виноват!», прошел с табуретками, раздвинув тяжелый бархатный занавес, за которым ослепительно белел ринг.

— Что с тобой? — спросил шепотом Сашка, когда я вошел в раздевалку.

— Ничего. А что?

— Перестань, возьми себя в руки! Смотри, Колька!..