Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 40

— Мишка у меня хороший, — говорила она с такой горячей откровенностью, будто была знакома с писательницей сто лет. — Он и пьет редко. Только вот нынче с утра так назюзюкался. — Маруся обожала русские выражения. — А я ему сказала: «Будешь пьянствовать, буду изменять…» А я и так буду.

— Позор Германии! — сказал, склоняя голову, Миша, далекий от неуютной трезвости обеих собеседниц.

Его распущенное в улыбку лицо выражало такое совершенное добродушие, незлобивость, что писательница не могла не подумать: «А ведь всепрощение в самом деле глупость».

И писательница сказала себе, что дочери Павлушина здесь не место, если она соответствует своему назначению быть дочерью Павлушина. И предпринятый сюда поход стал ей смешон и неприятен. Пришедшая незваной на этот пир молодой чувственности, писательница вдруг испугалась, что не только этим, но и всем, всему человечеству будут чужды и непонятны ее странные намерения кого-то сводить, кого-то мирить, кого-то устраивать — без ясной цели, без ясного сознания, зачем это нужно, без надежды на награду. Что за бескорыстие? Не есть ли это пустая трата времени? Не уходит ли она от трудной для нее сложности завода в павлушинскую семейную неразбериху в поисках какого-то ложного спасения? Писательница встала.

— Куда же вы? — спросила Маруся, впрочем даже не пошевельнувшись на своем подоконнике. — Ведь она правда должна скоро заявиться. Видно, ничего не нашли в нашей жизни, что можно описать? А я, если бы умела писать, сочинила бы про себя двадцать книг, ей-богу! — Она уже позабыла, что всего несколько минут назад утверждала совершенно обратное. — Но вы ищете разных ударников, вам все премированных подавай! Про нас что же писать, таких, как мы, много.

Писательница многое могла бы ответить Марусе, но в это мгновение вошла Настя. Если Маруся только что удивила писательницу порывом к такому отвлеченному счастью, как книжная слава, то вошедшая девушка больше всего поражала застенчивостью и явной готовностью примириться с самым малым. Она была невысока, босая, в сером ситцевом, старушечьем платье, вся какая-то сплющенная, раздавшаяся вширь. Нос, грудь, живот — все тело было у нее плоско, словно растянуто, как если б ее показывали в самоваре. Застиранное до неопределенности ситцевое платье, босые ноги, усталый — в выходной день — вид говорили о том, что ей живется плохо и сил нет это скрывать.

X

— Так вот вы какая, Настя Павлушина! — произнесла дрожащим от волнения голосом писательница.

Девушка покраснела так стремительно и густо, что, казалось, было слышно, с каким шумом прилила к ее лицу кровь.

— Проводите меня, мы поговорим по дороге.

— Хорошо, — еле пискнула Настя, и они вышли.

Они медленно шли по двору. Писательница от волнения едва передвигала ноги и чувствовала у себя на затылке глаза из всех окон. Визги детей усилились до машинной пронзительности и сразу прервались за тоннелем ворот. Обе женщины выбрались, молча и искоса оглядывая друг друга, на пустынную, в чахлых палисадниках и заборах улицу. Писательница глубоко вздохнула под тяжестью навязанной себе задачи.

В разговоре с Марусей можно было отделываться кивком головы, незначащим словом, потому что той нужна была лишь слушательница. Здесь же надо было брать в руки беседу — тонкую и сложную, иначе девушка попросту убежит или будет отмалчиваться, сколько хватит терпения. А она терпелива, и это для нее не лишение!

Вопреки своему обыкновению говорить прямо, писательница начала несколько издалека:



— Я очень много занимаюсь вопросом, как живет наша молодежь. На молодежи виднее, как меняется человек под влиянием революции. Именно потому, что на молодежи груз старого меньше, сама среда души прозрачнее (Настя взглянула на нее испуганно), мне кажется — как раз тут удобнее наблюдать эти изменения. Кроме того, я очень хорошо помню себя молодой и совсем не помню в зрелом возрасте. Поэтому мне не с чем сравнивать; ведь что бы ни говорили, в психологии все применяешь к себе. Мы были страшно связаны обычаем, воспитанием, предрассудками, и это — при большой материальной свободе. Говоря по правде, я вполне понимаю, что такое буржуазный капиталистический строй, и понимаю там каждую черту культуры или быта и ее обусловленность. Хоть нам и казалось, что мы живем в безграничном мире самых высоких, самых отвлеченных, самых сумасбродных идей, — мы попросту, как на экране, отражали сытый, застойный и эксплуататорский строй!

Писательница дала себе волю. Собеседница обязана ее слушать, сейчас время ее признаний. Кроме того, если хочешь, чтобы тебе отвечали серьезно, надо и самой говорить с полной ответственностью. Как ни возвышенны высказываемые ею мысли, писательница знала, что, хотя и неотчетливо, они пробороздили мозг Насти и она их понимает. А если не понимает, то чувствует. И во всяком случае, начинает ей доверять.

— Совершенно случайно, — продолжала писательница, — я услыхала вашу историю, как вы ушли из дому. И вот мне хотелось бы услыхать от вас самой — как и почему? Ведь там, дома, вам жилось спокойнее, вы были сыты и почти без забот о разных мелочах. Когда-нибудь, когда вы будете старой, вы поймете, что именно так называемое «праздное любопытство» есть святое проявление участия к людям. И поэтому, если даже сейчас и думаете о праздном любопытстве, потом оцените его иначе, чем вам захотелось с первого побуждения.

Произнося свои тирады, она скашивала глаза на девушку. Та, вероятно, и не подозревала, что на свете могут существовать такие многоречивые, обходительные, умные и путаные старухи, и потому — в силу несходства со своим обычным окружением — становилась спокойнее. Ей уже казалось, что старухе можно поверять мысли, как бумаге, — так далека речь писательницы от того круга жизни, в котором могут быть какие бы то ни было последствия. Настя проявила даже любопытство, исподлобья взглядывая на писательницу без первоначальной настороженности.

— Мне захотелось узнать — как это молодые девушки порывают с родителями? Разве вам плохо жилось в родительском доме?

Говоря это, писательница сразу заметила, что вопрос снова сбросил ее с завоеванных позиций, ее плосколицая спутница опять подозревает некий корыстный интерес.

— А что, жаловалась я кому? — грубо спросила Настя.

— Да я не про то… Как мне объяснить расположение к вам… Я уже заранее, не видя вас, относилась к вам хорошо. Не жалела, нет, не подумайте так. А просто вы мне понравились своей… ну смелостью, что ли…

Писательница взяла девушку за руку. Рука была увесистая, холодная, влажная и дрожала.

«Нет, не могу сговориться… Ведь это некультурность — подозрительность, ожидание от другого человека вреда, потому что сам мало и плохо защищен».

Она поигрывала безвольно-тяжелой рукой, чуть-чуть подкидывая ее. Рука не пыталась освободиться. Обе молчали, сообщаясь движением и взаимным теплом.

Так они шли центром города с избитыми мостовыми, с памятниками героев и вождей, имена которых носили площади и улицы. Вывески оповещали население о товарах, которые могли бы быть в магазинах, если бы их не расхватывали в самый час появления. И все же по случаю выходного дня покупатели совершали обход темных, прохладных лавок. Но писательнице и Насте было не до толкотни на праздничных улицах. Они с радостью углубились в переулки, проходные дворы, и через короткий срок им предстали балки, косогоры, мазанки под черепичными крышами, похожие на разросшийся бурьян сады — неповторимый уют южной слободы, яблочно-вишенно-мальвовый рай со вкусом густой наливки и дынным ароматом. Героический степной горизонт то и дело прорывался сквозь строения и плетни, и тогда оттуда шибало такой веселой дичью, из которой и теперь можно наплести кучу былей и небылиц о том, как пляшет здесь вприсядку солнце, или ветер врет ребятишкам про три короба разных разностей, или месяц вплетается гребнем в волосы красавиц и серебрит мохнатые от камышей пруды, которые, на прозаический взгляд, напоминают натекшие от грязных тряпок лужи.