Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 40



VII

Повесть сразу ворвалась в современность. Продолжение ее разыгрывалось уже на сцене, которую писательница видела воочию, и действительность эта остро разрывала призрачную ткань образов прошлого, воспринимаемых из рассказа, являясь перед писательницей со своими голосами, запахами, со всей бесцеремонностью вочеловечивания, в намерении без всякой жалости разрушить призраки воображения и нагрузить память новыми картинами, которым в свою очередь суждено превратиться в ее сознании в мысль.

Вторая жена Павлушина жила и здравствовала в уплотненной квартире где-то на одной из главных улиц города, за пыльными тополями. Дом их был наполнен детскими криками, юношеской болтовней, беспричинным хохотом и необоснованными рыданиями молодости. Мачеха выходила пасынка и падчерицу, старалась поставить себя так, чтобы стать им подругой и тем очистить место для детей, прижитых ею с Павлушиным…

Но, дойдя до второй женитьбы, рассказчик оборвал повествование, притом гораздо резче, чем следовало бы при дыхании и разбеге, который взял спервоначала его рассказ. Очевидно, Павлушин натолкнулся на что-то в настоящем, что забылось за воспоминаниями. Он устало обвел окружающих воспаленными глазами и поморщился. Слушатели держались несколько потупленно, с двусмысленной деликатностью, которая, подобно некой фигуре умолчания, выражает больше, нежели откровенность.

— Ну что ж… Поговорили — и будет, — сказал сменный мастер Головня и ушел.

Вслед за ним поднялся и скрылся технорук.

— Мало времени и внимания приходится уделять семье, — разбито и книжно сказал Павлушин.

После такой интонации естественно приступить к более откровенному разговору, тем более что они остались с писательницей с глазу на глаз, — испарились даже калькулятор и Досекин. Возможно, что и разошлись-то все из соображения, что Павлушин может с разгона вступить в откровенности с писательницей и лишние уши будут ему неприятны. Разумеется, семейные огорчения, постигшие начальника цеха, были всем известны.

Павлушин действительно оказался не в состоянии удержаться.

— Трудно сейчас с семьей, — сказал он, потупившись, не глядя на слушательницу, с непривычно потерянным видом — Я, знаете, люблю во всем порядок, строгость. Квартира у меня в чистоте… Жена и дети трусятся, чуть я брови сдвину… Да вот в последний год промфинплан напряженный, редко дома…

Зазвонил телефон. Писательница вздрогнула, Павлушин радостно схватил трубку.

— Заводоуправление? К директору? Когда, сейчас? — закричал он. — Да, да, конечно, свободен. Какой может быть разговор! Сию минуту!

И он поспешно, угловато, чего с ним никогда не бывало, сунул писательнице руку.

— Да, вот какие дела… — бормотал он. — Директор зовет… — И не скрывал, что доволен обстоятельствами, прервавшими беседу.



Писательница слегка задержала его руку.

— Мне очень хочется побывать у вас, — вырвалось у нее приветливо и естественно, — в гостях… Завтра, под выходной?.. Если разрешите, я зайду.

Остаток дня она провела в расспросах о Павлушине, толкаемая неожиданным и бескорыстным интересом, который возбудила в ней личность Павлушина, невольно делая невыгодные для себя сравнения.

Из чего, собственно, составлялась биография такого человека, как она?.. Несколько воспоминаний о чисто телесной беззаботности детства, о все ускоряющемся росте, который, вместо радостей, приносил тяжелые тревоги юности, об отце, который был столь преисполнен давящей самоуверенностью, что, казалось, каждый шаг его должен оставлять вмятины на тротуаре. А между тем он всего лишь издавал недолговечные, по большей части убыточные юмористические еженедельники, скучноватые в день выхода, а теперь, через тридцать лет, постыдно пошлые. Сейчас трудно себе даже представить, что к их составлению прилагали ум и способности люди в пиджаках, галстуках и бобровых шапках, которые как-никак управлялись хоть с бытовой сложностью жизни, хоть со счетами типографии. Впрямь, некая неестественная легкость присутствовала во всех делах так называемого «мирного времени», начиная от беззаботных кутежей тогдашних аферистов и кончая самоубийствами «по причине неизлечимой болезни». В глазах писательницы из-за этой легкости все «мирное время» представало страшно обесцененным, но даже и для него занятия ее отца были подозрительно легки.

Потом она училась в гимназии, влюблялась, писала стихи. Вышла замуж. Развелась. Вышла во второй раз. Второй муж верхом человеческой мудрости считал английское изречение: «Мой дом — моя крепость» — и придавал ему такую глубину, что она становилась бездонным содержанием целой эгоистической жизненной программы. Узловые воспоминания для писательницы — это болезни, выздоровления, поездки на курорт. Сравнивая все свое прошлое житие с жизнью Павлушина, она заметила, что для ее жизненных событий приходится брать слова из другого набора, чем для Павлушина. Ее слова: здоровье, любовь, родственники, погода, книги, творчество, квартира — всё из одного и того же личного круга. Его слова: винтовка, цех, молодежь, женорганизатор, товарищ, постановление, табель, работница и еще многое множество — это о роевом, об общественном, о таком, что требует участия других людей, говорит о соучастии, сотрудничестве. Многие слова произносились обоими, например — болезнь, семья, книга; в сознании как ее, так и его самые понятия эти играли значительную роль, но все это звучало у них в разных ключах.

Сердце писательницы болезненно билось от жары и усталости, но старуха уже не могла заставить себя не ходить и не расспрашивать весь день о заинтересовавшем ее человеке. Ей приходилось быть многословной, подталкивать наводящими вопросами, ловить на недомолвках, увязать в околичностях, выискивать истину в противоречиях. Главное препятствие заключалось в том, что никто не мог взять в толк: зачем, собственно, газетной сотруднице копаться в чужих семейных делах и могут ли чьи бы то ни было семейные дела идти в сравнение с выполнением плана по заводу, со строительством утильцеха? Так, обычно, беседуя с ней, Досекин улыбался, и борода его весело раздувалась. Но когда речь зашла о второй жене Павлушина, о его детях, он цедил в усы слог за слогом и все сводил на то, что надо личную жизнь согласовать с основными устремлениями пролетариата.

Поймала писательница и технорука. Но этот привык отвечать на все так строго и по существу, что даже после утренней встречи странно было бы обратиться к нему с такой неопределенностью: «А скажите, товарищ Сердюк: что происходит в семье вашего начальника цеха?»

Если ему когда и доводилось сообщать что-нибудь о людях, это были очевидные, бесспорные, безусловные сведения — скажем: работает в орготделе горкома… женился… умер… посадили. Ему как бы претили психологические подробности житейщины: расходятся, влюблены, тяготится службой, интриган и т. п. Такое самоограничение можно было принять за тупость, но писательница давно догадалась, что технорук попросту отвлек свои интересы из области отношений в область вещей. Однако эта догадка не облегчала ей задачу — хоть издали, хоть с чужой помощью сблизиться по-человечески с Павлушиным, духовно пересечь его существование и заглянуть ему в лицо.

— Четкий работник, вполне на своем месте, — выразился Сердюк про начальника; а это было известно и без него.

Неожиданно писательница обнаружила, что за ее суетой следит калькулятор, странный, малоприятный молодой человек, всегда безмолвно углубленный не то в вычисления, не то в какие-то раздражающие его додумывания. В конце служебного дня, собрав бумаги и заперев в шкаф счеты, калькулятор приблизился к писательнице и, тесня ее в угол, не спуская с нее глаз, вкрадчиво спросил:

— Осмелюсь вам предложить один вопрос… Не думаете ли вы, что жена гражданина Павлушина ему изменяет?

И грубо захохотал.

— С чего вы взяли? — невольно вырвалось у писательницы, буквально ошеломленной как самим вопросом, так и диким несоответствием сладкого тона речи и грубого хохота.