Страница 42 из 47
Несмотря на все упрашивания сестрицы, Петр Петрович остался непреклонен и на другой же день действительно покинул Васильевку; а вскоре за ним последовал и брат его Павел Петрович, завернувший в Васильевку только за своими вещами. Племяннику их волей-неволей пришлось прокатиться одному в Полтаву за разнообразною закуской для именитого гостя. Марья Ивановна, со своей стороны, озаботилась для него и духовным наслаждением: после обильного обеда из любимых блюд Дмитрия Прокофьевича был дан маленький домашний концерт, в котором между прочим приняла участие и старшая дочка Марьи Ивановны, пятнадцатилетняя Машенька. Но Дмитрий Прокофьевич встал на этот раз с постели, видно, правою ногою: милостиво похваливал все блюда, хотя едва к ним прикасался, а робкую пианистку, сбившуюся среди пьесы, одобрительно потрепал по щеке.
– Ничего, ничего! Конь о четырех ногах, и то спотыкается.
Тем не менее Марья Ивановна, с бьющимся сердцем следившая за каждый словом, за каждым желанием дорогого гостя, вздохнула из глубины груди, когда он наконец уселся опять в свой дормез.
По случаю капитального ремонта в нежинской гимназии сбор воспитанников был отсрочен до начала сентября. Но по отъезде обоих дядей, несмотря даже на открывшуюся между тем сельскую ярмарку, Гоголь не на шутку стосковался в деревне.
«Я весь в каком-то бесчувствии, – писал он дяде Павлу Петровичу от 2 сентября, – и только порою воспоминание о нашей благословенной и веселой троице, обитавшей на верхнем жилье купно в здравии и благоденствии, шевелит мои думы. Но все там угрюмо, пусто, ни стола, ни стула, и даже самый наш шаткий паркет разобран при расстановке ярмонки на ятки (палатки); один только Дорогой остался верен своему бывшему пристанищу и назло, за то что его часто оттуда прежде гоняли, храпит там безотлучно. Я же с Сюськой перебрался в теплейшую комнату, в соседнюю, к бабушке… Ваш сахарный племянничек».
Глава двадцать пятая
«Таинственный Карло» оправдывает свое прозвище
Последний год на школьной скамье, как последняя ступень к новой, самостоятельной жизни, имеет для учащейся молодежи особенное значение. Для Гоголя он начался утратой: прибыв в Нежин, он опять недосчитался там одного из своих приятелей – Базили. После своего «казуса» с профессором Андрущенко и возвращения в прежний класс самолюбивому молодому греку не жилось уже в Нежине. Поэтому, когда летом в Одессе, куда он отправился на каникулы к родным, старинный доброжелатель его – Орлай, директорствовавший теперь в Ришельевском лицее, предложил ему перейти к нему в лицей, Базили не колеблясь принял предложение. Попал он снова в Нежин не ранее, как спустя двадцать лет, проездом в Петербург из Бейрута в Малой Азии, где состоял генеральным консулом, и, как «ветеран», был принят с открытыми объятиями студентами нежинского лицея, в который между тем была преобразована прежняя «гимназия высших наук».
Под первым впечатлением своего одиночества Гоголь написал длиннейшее письмо своему дяде Петру Петровичу, с совершенно несвойственною ему откровенностью каясь, что «ничем не мог доказать ему любви своей и даже огорчал его частенько».
«Живо помню, – признавался он далее, – как был когда-то рассеян, чем-то оскорбил вас и даже забыл поздороваться с вами, и как через минуту вы обняли меня с улыбкой примирения – и все было забыто».
С дядей же Павлом Петровичем он также письменно почти как равный с равным болтал с особенным удовольствием о разных мелочах истекшего лета:
«Право, как подумаешь, как было весело нам! Чего мы ни делали! Помните, как мы бракованные арбузы отправляли на тот стол? Кстати: вы не знаете дальнейших приключений с онучем Петра Борисовича?
… Бывало (помните ли наши гулянья?), мы путешествуем даже до мельниц и приходим к вечеру, истомленные, на чай или на богатую коллекцию дынь. Чаще всего я вспоминаю, когда после ужина отправляемся на ночлег по нашей шаткой лестнице в возвышенное наше обиталище… Верите ли, что у нас в Нежине так скучно стало, что не знаешь, куда деться? Сидишь целый день за книгой да зеваешь так жалко, что уши вянут…»
Чтобы по прошлогоднему совсем не захандрить, Гоголь прибегнул к прошлогоднему же средству – театру. Инспектор Белоусов, к которому он обратился за разрешением, выразил справедливое удивление, как это он, студент выпускного курса, может вообще думать о театре, когда с Рождества должны начаться у него репетиции, а после Пасхи – экзамены.
– Вот потому-то время и дорого, – отвечал Гоголь. – До Рождества отведем душу, чтобы потом уже ничем не отвлекаться.
– А кто отвечает мне за то, что вы не поднесете публике опять такого экспромта, как в последний раз?
– Я вам за то отвечаю честным словом студента!
– Обещать иное легче, чем выполнить. Позвольте мне еще несколько подумать.
– Подумайте, Николай Григорьевич, но, пожалуйста, подольше: мы тем часом и отыграем.
Чтобы не дать Николаю Григорьевичу времени одуматься, а тем более посоветоваться с другими профессорами, между которыми было теперь более прежнего противников ученических спектаклей, Гоголь немедля принялся набирать труппу. На этот раз, однако, призыв его не нашел отклика. Божко и Кукольник прямо отказались: как первым ученикам в своих классах, им хотелось и сохранить за собой первенство – одному при выпуске, другому при перехода на старший курс. Кроме того, в голове у Кукольника назревал план новой пятиактной драмы. С грехом пополам Гоголю удалось набрать несколько человек более или менее опытных актеров, в том числе, разумеется, Прокоповича и Григорова. Но без Кукольника дело как-то не ладилось, а вскоре и совсем расклеилось.
Однажды (именно 27 сентября) во время репетиции кто-то стал ломиться снаружи в замкнутую дверь театральной залы, где воздвигались подмостки. Гоголь, раздраженный уже тем, что Григоров опять-таки не знал своей роли, сердито подскочил к двери:
– Вход воспрещен!
– Отоприте! – донесся оттуда властный голос.
– Это вы, Михаила Васильевич?
– Я. Извольте сейчас отпереть!
– Мы ни для кого не делаем исключения. Просим прощения.
– Меня вы сию минуту впустите!
– Да ты просто не отвечай, – тихонько посоветовал Гоголю один из актеров. – Надоест – сам уйдет.
– И то правда. Молчание, господа!
Все дальнейшие требования Билевича оставались без ответа. Наступила короткая пауза. Притаившиеся актеры перевели дух.
– Убрался, кажется?
– Видно, что так. Что же, начать опять?
– Начнем.
Но они не приступили еще к делу, как за дверью загремел зычный голос гимназического экзекутора майора Силы Ивановича Шишкина.
– Прошу, господа, немедленно впустить нас, в противном случае я выломаю дверь силой на вашу же голову.
Актеры нерешительно переглянулись.
– Сила солому ломит, а Сила Иванович и дубовые двери, – с желчным юмором заметил Гоголь и отпер дверь.
Но он находился уже в таком возбуждении, что когда шедший вслед за экзекутором Михаила Васильевич накинулся на него с резкими упреками. Гоголь не менее резко наговорил в ответ много лишнего.
Билевич не дослушал и со словами: «Вы пьяны, я вижу! Это вам так не сойдет», выбежал вон.
Недолго погодя Гоголь был вызван в конференц-залу. Конференция была в полном составе; экспертом присутствовал гимназический доктор Фибинг.
– Мне очень прискорбно, Яновский, – обратился к подсудимому строже обыкновенного председатель профессор Шаполинский, – что на выпускном курсе на вас принесена столь тяжкая жалоба старейшим из ваших наставников…
– Да я действовал не самовольно, – стал оправдываться Гоголь, ища глазами своего покровителя – инспектора, – я был обнадежен…
– Что мне отчасти известно было о ваших приготовлениях к театру – мною уже доложено конференции, – перебил его Белоусов, смущенный вид которого показывал, что такое признание в своей оплошности стоило ему немалого самоотвержения. – Но речь идет теперь не о театре, а о том, что на сделанные вам Михайлой Васильевичем замечания вы осмелились высказать разные дерзкие суждения…