Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 47



– К чему это все, дяденька?.. Мне вовсе не нужно…

– А зачем тебя брат Павел «сахарным» племянничком зовет? Знать, недаром. Впрочем, и то ведь, собственные стихи тебе теперь слаще всяких бонбошек. Так вот же тебе ключ к ним: пиши себе сколько угодно, упивайся, только не до бесчувствия.

Против такого незлобия не могло устоять и ожесточенное сердце непризнанного стихотворца.

– Теперь я не в таком настроении, чтобы писать, – пробормотал он.

– И чудесно. Так не съездить ли нам вместе куда-нибудь, чтобы проветриться? Например, хоть в Ярески, а? Да или нет?

– Надо еще погадать, – сказал Гоголь с натянутою улыбкой и стал считать пуговицы у себя на сюртуке и на жилете. – Сюртук говорит: «Да», жилет говорит: «Нет».

– Ну, а голос сюртука, как старшего, конечно, имеет перевес, – весело подхватил дядя. – Итак, едем.

Глава двадцать четвертая

В летней резиденции «Кибинцского царька»

До Яресок езды было всего полчаса, и потому дядя с «сахарным племянничком» прибыли туда еще до утреннего выхода старика-хозяина из своих внутренних покоев. Вместо него принял двух гостей новый фаворит Дмитрия Прокофьевича, отставной артиллерист Баранов.

Года три назад этот господин, будучи еще на действительной службе, чуть ли не впервые явился в Кибинцы в числе многочисленных приглашенных на большой семейный праздник – именины молодой племянницы хозяина Ольги Дмитриевны Трощинской. Как артиллерист, имея постоянно дело с порохом, Баранов сделал себе любимою специальностью всякого рода потешные огни, и вот в Кибинцах ему представился удобный случай в полном смысле слова «блеснуть» своею специальностью. Устроенный им фейерверк произвел такой эффект, что хлебосольный вельможа взял с искусника слово погостить у него еще недельку-другую. Но недели растянулись в месяцы, месяцы в годы. Не вернувшегося в срок из отпуска офицера отчислили от полка; но он катался уже как сыр в масле, сделавшись тем временем приближенным лицом первого украинского магната. Звание «приближенного» в данном случае нельзя было, конечно, понимать буквально: бывший министр считал себя слишком высоким над всеми окружающими, чтобы допускать к себе кого-либо чересчур близко. Но Баранов, человек воспитанный, находчивый и остроумный собеседник, был все-таки головою выше всех остальных прихлебателей; особенно же ценил его Дмитрий Прокофьевич, как говорили злые языки, за то, что он умел мастерски натравливать друг на друга двух давнишних кибинцких шутов и скоморохов: Романа Ивановича и отца Варфоломея. За это же он вместо всяких других званий заслужил себе не очень-то лестную кличку «шутодразнителя».

– До двенадцати часов его высокопревосходительство занят всегда с управляющим и просителями, – любезно извинился Баранов перед Васильевскими гостями. – Не угодно ли присесть, господа?

Выхода старого вельможи ожидало в гостиной уже несколько гостей, прибывших кто за день, кто за два, а кто и за неделю. Тут же между гостями слонялся из угла в угол, как свой человек, отец Варфоломей, но все от него как от зачумленного сторонились. На вид он против прежнего действительно еще более опустился: с нечесаными космами волос вокруг облысевшего черепа и растрепанною жиденькой бородкой, с испитым лицом и налитыми кровью, выпученными глазами, в засаленной рясе, он производил самое отталкивающее впечатление.

– Не понимаю я, признаться, Дмитрия Прокофьевича, – вполголоса заметил Косяровский Баранову, – как он выносит около себя это грязное животное?

– А как мы, прочие, выносим на ногах мозоли? Есть люди мозоли, с которыми мы неразрывно связаны и которые доставляют нам даже некоторого рода удовольствие. А кроме того, мозоль эта в последнее время исполняет и более ответственную должность, Шехерезады, так как падишах наш на старости лет страдает бессонницей. Эй, ты, козлиная борода! Поди-ка сюда.

Старый шут исподлобья с недоверием глянул на шутодразнителя, не без основания ожидая от него какой-нибудь тайной каверзы, и отрицательно замотал головой.

– Иди, иди, говорят тебе, спросить тебя только хотим, – успокоил его Баранов.

Отставной дьячок нерешительно сделал к ним несколько шагов.

– Чего вам?



– А вот господа эти желали бы знать: ты и нынче ночью усыплял Дмитрия Прокофьевича своими былями-небылицами?

Оплывшее лицо отца Варфоломея приняло благоговейное выражение.

– Не небылицами, государь мой, а душеспасительными притчами про всякие христианские добродетели и подвиги.

– И разжалобил опять своим сиротством, выклянчил себе малую толику?

Шут самодовольно ухмыльнулся и, сунув руку в глубокий карман своей рясы, забренчал там деньгами.

– Радетель наш не из богачей чванливых и презорливых, ложкою кормящих, а стеблем очи ближним выкалывающих, но сирым и вдовым заступник, нищей братии щедрый податель…

– Пой Лазаря! Экая жадная ведь скотина! – не без скрытой зависти, презрительно проворчал Баранов и обратился снова к Косяровскому. – Как-то, знаете, больно и горько даже становится на душе за бренность всякого земного величия. Уж чего, казалось бы, выше нашего глубокочтимого хозяина: поистине государственный, мировой ум – да вот тоже наконец старческие недуги одолели, ну, и приходится прибегать к помощи этаких дуралеев.

– Да, Дмитрий Прокофьевич и в последний раз, когда я был здесь, жаловался уже на отсутствие сна и аппетита, – заметил Петр Петрович.

– А теперь желудок у него совсем, можно сказать, не варит, ну, а не находя уже прежней услады жизни, бедный старец, понятно, смотрит на все сквозь темные очки.

Что Баранов не преувеличивал, Гоголь вскоре воочию убедился, когда Трощинский наконец вышел в гостиную. С прошлого лета в нем произошла большая перемена. Хотя в осанке его сохранилась еще некоторая величавость былого сановника, хотя в обращении своем с особами прекрасного пола он принуждал еще себя к придворной «куртоазии», но спина у него против воли его горбилась, изборожденное глубокими морщинами высокое чело оставалось постоянно пасмурным; подошедшего к нему Косяровского он удостоил лишь сухого, высокомерного приветствия, а на Гоголя даже внимания не обратил. За завтраком он едва отведал селедки и с брезгливою миной заел корочкой хлеба; когда же ему подали что-то мясное, он после первого куска велел кликнуть повара и с бранью швырнул ему под ноги тарелку, которая разбилась тут же вдребезги, после чего, не выждав даже, пока откушают гости, он встал и удалился в опочивальню.

– И как это ты, любезный, не можешь развеселить своего кормильца? – заметила с укоризной отцу Варфоломею Анна Матвеевна Трощинская, старушка-невестка (вдова старшего брата) хозяина.

– Сухая ложка рот дерет, – пробурчал в ответ старый шут.

Анна Матвеевна дрожащими руками достала из расшитого шелками ридикюля бисерный кошелек и сунула ненасытному пару медных монет.

– За обедом, смотри же, садись около него.

– Всякое даяние благо. Не премину. Действительно, когда часа три спустя под звуки оркестра все двинулись в столовую вслед за Дмитрием Прокофьевичем, хмурые черты которого, благодаря предобеденному отдыху, несколько сгладились, отец Варфоломей поместился за столом рядом с ним; но вместо того, чтобы развлекать своего патрона обычными притчами, он ел только за двоих.

У Трощинского же по-прежнему не было аппетита, и он не то с завистью, не то с ненавистью поглядывал на своего смачно чавкающего соседа.

– У, прорва! И куда это все в тебя лезет? – промолвил он, окидывая таким же недружелюбным взглядом всех окружающих. – И все-то вы, господа, хороши: набиваете себе утробу всякою дрянью! Мне не жалко этой дряни. Но много ли, скажите, разумному человеку надо, чтобы насытить свое бренное тело? Дикие арабы целые сутки довольствуются горстью риса. А мы, именующие себя европейцами, обжираемся до отвала, как некие четвероногие с заднего двора, о коих в благопристойном обществе умалчивается.

«Европейцы» молча слушали проповедь хозяина, с видом грешников продолжая «обжираться» и не смея поднять глаз от своих тарелок.