Страница 37 из 47
У Гоголя же только язык развязался: живыми красками стал он расписывать, как она-де в церковь сбирается, и квартальные перед нею на паперти народ расталкивают, направо, налево кулаком в зубы тычут: «Честью вас просят! Не видите что ли: пани идет? Дорогу, дорогу!» Как купцы ублажают, в пояс кланяются, сударыней-матушкой величают, на серебряном подносе варенуху подносят, как она по ярмарке павой плывет, то в ту, то в эту лавку заглянет, а купцы перед нею на прилавок весь-то свой панский товар раскидывают: запаски и очипки, кораблики и рушники, черевики и сережки – бери на выбор, что из своего сундука, и денег не нужно: за ясновельможною-де не пропадет! От и вся? Нет, не вся: надо сынка на богатой паночке женить, а там и детки пойдут, и внучата… Сто лет минует, а слепец-кобзарь на ярмарке не Лазаря поет, – про доброго молодца нашего все еще думку распевают: «Люди добри, сусиде любезнии, Панове старики, жиночки панматки и вы, парубоцство честне, и ты, дивча молоденьке! Не загнущайтесь послухаты мене, старого, батьку нещастного!..»
Гоголь дал полную волю своей фантазии, но передавал все так искренне и правдоподобно, что Марта невольно заслушалась, упиваясь несбыточными мечтами. Только когда панич заставил кобзаря через сотню лет еще воспевать ее сыночка, как какого-то сказочного богатыря, она вдруг очнулась и с порывистою нежностью прижала к груди своего малютку.
– Бедный мой Оверко! Смеются над нами, смеются! Но Аверко все еще, казалось, прислушивался к дивным речам панича и не спускал с него глаз.
– А умник Аверко-то верит, вишь, что все это сбудется, – говорил Гоголь и поманил к себе пальцами ребенка:
Не «поплыл» к нему Аверко, но все-таки выказал совершенно исключительную признательность за лестное о нем мнение – протянул рассказчику остаток своего вишневого пирога:
– На!
Невольно разгоревшись также от собственной импровизации, Гоголь был тронут таким неожиданным результатом своей шутки. Приняв пирог, он откусил от него половинку, а другую возвратил маленькому владельцу.
– Вот и спасибо! Что значит казак-то: еще на руках, а разумней своей мамы, пирогом угостил, мама же сердится на своего чоловика что, тот костей нам не переломал.
– Простите, панычи, дуру деревенскую! – промолвила устыженная Марта, отвешивая двум юношам поясной поклон. – Сказано: у бабы волос долог, ум короток. Знамо, что баба глупее своего чоловика и должна его слушаться. Так и в святом писании написано…
Говоря так, она и не заметила, как к ним из-за угла хаты подошел ее муж.
– Третий год ведь женат, а впервой пришлось услышать от жинки разумное слово! – произнес Остап, с недоумением оглядывая Гоголя, как какого-то чародея. – И святое писание знает, ровно грамотная…
– Послушай-ка, Остапе, послушай, – обратилась к нему с оживлением Марта, – что паныч-то рассказывает…
– И добрая, смотри-ка, ласковая какая! – не мог надивиться Остап. – Нет, панычу, воля ваша, а тут что-то неспроста! Слышу: говорите с нею, иду сюда и думаю про себя: ой лихо! Как бы носы им не откусила. Ан, глядь, вы из волка ее в овечку обернули!
«Я также разделял мнение Остапа, – рассказывал много лет спустя Стороженко, вспоминая описанную сцену. – Искусство, с которым Гоголь укротил взбешенную женщину, казалось мне невероятным. В его юные лета еще невозможно было проникать в сердце человеческое до того, чтобы играть им, как мячиком; но Гоголь бессознательно, силою своего гения, постигал уже тайные изгибы сердца».
Молодице непременно теперь загорелось, чтобы и «чоловику» ее услышал про чудеса, которые пророчил ей и Аверке вещий панич.
– Расскажите же ему то же, расскажите, паночку! – пристала она с мольбою к Гоголю. – Остапе, послушай!
Но молодой «сердцевед» понял, должно быть, что играть на струнах сердца слишком долго не следует: – пропадет очарование новизны, – и пообещав Марте на обратном пути ужо рассказать, попросил научить, как ему с товарищем переправиться через реку к лесу. Благодарная молодая мать рада была хоть чем-нибудь услужить им.
– Попрошу я у Кондрата челнок, – скороговоркой заметила она мужу. – Подержи-ка Оверка. А вы, добрые панычи, ступайте себе прямо до речки.
Она бросилась к соседней хате и, когда те спустились к привязанной у берега лодке, быстроногая молодица с веслом на плече уже догнала их.
– Вот вам и весло. Как станете возвращаться, голубчики, вы нас с Остапом не забудете?
– Не забудем, милая. Спасибо.
Стороженко взял весло и, стоя, ловко направил челн к тому берегу. Гоголь же уселся у руля и погрузился в внезапную задумчивость.
– Скажите-ка, Николай Васильевич, – прервал его размышления Стороженко, – для чего это вы наговорили ей таких диковин, из которых, наверно, и половина не сбудется!
– Для чего? – повторил Гоголь по-прежнему без всякой улыбки. – Я изучаю народные нравы…
– Да, вы удивительно хорошо изучили характер простого народа!
– Ах! Если б то было в самом деле так… – тихонько вздохнул Гоголю. – Всю жизнь свою тогда я посвятил бы дорогой моей родине, чтобы описать ее природу, ее жителей, с их юмором, обычаями поверьями, изустными преданиями и легендами. Источник, согласитесь, обильный, неисчерпаемый! Рудник богатый и едва початый…
Совершенно озадаченный Стороженко едва узнавал прежнего балагура-студента, который вдруг обратился как бы в степенного, зрелого мужа. Только горящий вдохновением взор да выступивший на бледных щеках румянец выдавали пыл молодости и священный огонь, вспыхнувший в нарождающемся гении с неиспытанною еще силой.
Глава двадцать вторая
Две будущие знаменитости инкогнито ближе знакомятся друг с другом
Возвышенное настроение продержалось у Гоголя еще некоторое время, когда они, вытащив человек на сушу, вскарабкались на крутой берег и из-под палящего зноя окунулись в тенистую сень векового дубового бора.
– Чистый нектар! – говорил Гоголь, углубляясь в чащу и полною грудью впивая в себя лесной аромат. – А что бы вы, Алексей Петрович, изобразили на этом фоне?
Он указал вверх на безоблачное небо, ярко синевшее, как в темной рамке, между кудрявыми верхушками деревьев.
– Воздушную фею, – был ответ.
– А я изобразил бы лешего или запорожца в красном жупане, в широких, как море, шароварах… Да не отдохнуть ли нам?
И, не выждав ответа, Гоголь растянулся уже в душистой мягкой траве и достал из бокового кармана записную книжку, в которую, подумав минуту, занес что-то.
– Что это у вас? – полюбопытствовал Стороженко, стоявший еще перед ним на ногах.
– Этнографический материал, – отвечал Гоголь, пряча свою книжку, – занотовал себе на всякий случай парочку крепких словечек красавицы Марты. Да вы-то, Алексей Петрович, что не приляжете тоже? Тут славно.
Стороженко с нерешительностью поглядывал на свои телесного цвета панталоны.
– Боюсь, как бы от свежей травы не позеленели… – пробормотал он и из предосторожности разостлал перед собою носовой платок.
Гоголь редко когда выдавал свою веселость громким смехом, но тут не выдержал.
– Вы чему это смеетесь? – удивился Стороженко.
– Да вашим плюндрам. Вспомнилось мне, какое впечатление они произвели на меня давеча при вашем входе в гостиную, да, кажется, и на барышень…
Неподдельный испуг отпечатлелся в чертах простодушного юноши.
– Какое впечатление?
– Да когда вы стали, знаете, этак по-столичному прикладываться к дамским ручкам, вы, ни дать ни взять, походили на акробата в розовом трико, который выделывает перед публикой свои фокусы-покусы. Вы сами разве не заметили, как барышни все разом потупились и захихикали?
– Боже милосердный! Как же я покажусь опять туда? – пролепетал бедняга, совсем растерявшись.