Страница 29 из 47
Первые три спектакля прошли не только без всяких замешательств, но с большим «ансамблем». По крайней мере, зрители очень тепло и, по-видимому, вполне чистосердечно поздравляли обоих режиссеров после каждого вечера, уверяя, что ни один провинциальный театр не может сравниться с их любительским. Один только профессор Ландражен счел нужным с глазу на глаз сделать дружеский реприманд Кукольнику за то, что и сам-то он, режиссер, и подначальные ему исполнители дозволяли себе искажать великого Мольера неуместными вводными фразами.
– Будьте снисходительны: мы еще не настолько в курсе французских bon mot![29] – со смехом отозвался ветреник-режиссер. – В русских пьесах для красного словца мы вдвое против того вставляли, а зрители только хлопали, стало быть, одобряли.
– Ну, Бог вам судья! – сказал добряк-француз, махнув рукой. – Победителей не судят. Закончите только так же успешно, как начали.
– О! Конец всему делу венец. Самую капитальную русскую вещь – «Недоросля» мы нарочно приберегли до конца.
– А иностранных уже не будет?
– В строгом смысле слова иностранных – нет, но в виде премии, pour la bo
– Но об ней, кажется, до сих пор и помину не было?
– Официально – не было, потому что авторы делают из нее секрет и для других актеров.
– А! Так авторы, значит, из своих? Может быть, вы сами, monsieur Nestor?
– Нет, я не желаю украшаться чужими перлами. Авторы… Но вы меня не выдадите, monsieur Landragin?
– Помилуйте! За кого вы меня принимаете? Одного-то я, пожалуй, и сам угадаю: это – Яновский.
– Верно. А другой – его Санчо Панса.
– Прокопович? Так я и думал. Ну, что ж, посмотрим, посмотрим.
И вот настал четвертый и последний театральный вечер. Зрительная зала была переполнена. Все начальство с чадами и домочадцами было налицо. Да многих из почетных горожан пришлось снабдить экстренными входными билетами, потому что всякому хотелось посмотреть фонвизинскую комедию в исполнении господ студентов, которые уже два года назад, будучи гимназистами, играли ее весьма изрядно. Кроме того, в публике держался неопределенный, но упорный слух, будто в заключение будет преподнесено нечто совсем новенькое, никем еще невиданное, неслыханное.
После увертюры «Фрейшица», сыгранной оркестром из десяти воспитанников очень лихо или, как говорилось в те времена, «с шиком», взвился занавес. При этом передние зрители, благодаря тому что актеры на сцене предстали перед ними на полсекунды ранее, чем сидевшим в задних рядах, успели уловить не относившийся еще к действию жест Простаковой.
– Заметили, перекрестилась? – с улыбкой вполголоса передавали друг другу они. – Трусит бедняжка!
Но с первых же слов Гоголя-Простаковой: «Кафтан весь испорчен. Еремеевна! Введи сюда мошенника Тришку», внимание всей зрительной залы приковалось к нему одному. Хотя в двадцатых годах XIX столетия просвещение у нас заметно подвинулось уже вперед против екатерининских времен, давших Фонвизину такой богатый материал для его нравоописательной комедии, однако Нежин с окружающей его деревенской глушью представлял тогда еще немало отживавших типов, между которыми, быть может, всех цельнее сохранился тип Простаковой. Игра Гоголя действовала тем неотразимее, что он не пересаливал, а совершенно как бы сжившись со своей ролью, тонко оттенял нежность матери к баловню-сыну против неотесанной грубости ее в отношении всех остальных в доме.
– Неужто это актер, а не актриса? – выражались кругом сомнения. – Точно весь век свой ходил в юбке!
– Да это же живой портрет, – сообщала одна барыня на ушко своей соседке. – Ни дать ни взять, Мавра Никифоровна!
– Ай нет, мать моя! – возражала соседка. – Уж коли кто, так Юлия Кузьминична.
Разногласие объяснялось очень просто: актер наш сумел подметить и воплотить в изображаемом им типе характерные черты и Мавры Никифоровны, и Юлии Кузьминичны. Понятно, что щедрых рукоплесканий и вызовов после каждого действия наибольшее число выпало на его долю.
Но в антракте между вторым и третьим действием разыгралась за кулисами маленькая интермедия, едва не прекратившая сразу всего спектакля.
Базили, которому была поручена неблагодарная роль резонера Стародума, вызубрил ее самым добросовестным образом. Тем не менее он был неспокоен за себя и, в ожидании своего выхода в третьем действии, в течение двух первых без конца повторял по тетрадке свои длинные монологи, расхаживая взад и вперед по уборной. За этим же застал его и режиссер русских пьес Гоголь, когда после несчетных вызовов во втором антракте, весь пылая от небывалого успеха, заглянул в уборную, чтобы убедиться, там ли его подчиненные, имевшие выступить в третьем действии.
– Полно тебе гвозди в башку вбивать – продырявишь! – сказал он без околичностей, вырывая тетрадку из рук Базили и швыряя ее в угол.
– И то никак уже продырявил… – упавшим голосом отвечал Базили. – В голове какой-то туман и сумбур. Если бы нашелся только желающий заместить меня…
– Вовремя спохватился! Главное, душенька, не трусь. А забыл что, так тоже не беда: преспокойно пропусти или свое вклей. У тебя ведь своей учености, пожалуй, больше, чем у самого Стародума.
– И боюсь я, как бы бакены не отстали… – продолжал в том же минорном тоне Базили и, заглянув в стоявшее на столе складное зеркало, стал ощупывать на щеках искусственные бакенбарды.
– Да ты не дергай – оторвешь. Ну так, с корнями вырвал! Экой ты, прости Господи, чудила-мученик! Лишил свою благородную щеку самого капитального украшения. Садись-ка: я тебе его мигом опять приращу.
Опытный и по части гримировки, Гоголь живой рукой «прирастил» отставший бакенбард к прежнему месту.
– А знаешь ли что, Базилиус, – заметил он тут, – как я этак хорошенько погляжу на тебя, ты все-таки еще не Стародум.
– Мало морщин?
– Не то что морщин. А нос у тебя непристойно приличен. Надо придать ему хоть вишневую окраску.
– Ну вот! Разве Стародум пьяница? У Фонвизина об этом ничего не сказано.
– Забыл сказать или просто не додумался. По-моему же, этот ходульный моралист обязательно должен заглядывать в рюмочку, только не явно, а тайно. В этом, брат, вся соль сатиры: человек выступает идеалом добродетели, громогласно проповедует прописную мораль, а сам тихомолочком клюк-клюк.
И, говоря так, Гоголь вооружился уже кисточкой, чтобы придать носу Стародума требуемую окраску. Но последний воспротивился этому самым решительным образом и вскочил со стула.
– Я не дам себя безобразить!
– Хе-хе, понимаем-с.
– Что ты понимаешь?
– Как же вдруг перед избранной публикой, особливо же перед целым букетом нежинских красавиц, безобразить свой бесподобный античный носик, коему равного в мире не было, нет и не будет?
Базили вспыхнул.
– Вовсе не потому, а потому, что это было бы несогласно с ролью Стародума.
– Напротив, как нельзя более согласно, и посему, ваше благородие, не извольте жеманиться.
– Ах, отвяжись!
– Не отвяжусь, милочка. Кто режиссер, скажи, ты или я? Я отвечаю за удачу спектакля и потому не выпущу тебя на сцену, покамест ты не будешь загримирован как быть следует.
Горячего молодого грека окончательно взорвало.
– Так я совсем не стану играть! – вскричал он и сорвал с головы седой парик.
– Не станешь?! Га! – в тон ему заревел Гоголь. – Так давай стреляться! Где пистолеты? Черт побери! Где пистолеты?
Одним из актеров была пожертвована для пьесы Флориана пара старых пистолетов без курков. Со вчерашнего спектакля они лежали еще тут же на столе.
– Вот они! На, бери, ну? Да чур – не дрожать! Не то я, чего доброго, промахнусь.
Воинственная поза Гоголя-Простаковой с двумя пистолетами в руках и со сбитым набекрень чепцом была до того комична что все присутствовавшие при этом товарищи-актеры разразились дружным хохотом, и сам Базили уже не устоял, рассмеялся.
29
Острот, каламбуров (фр.).
30
На закуску (фр.); напоследок, для приятного завершения.