Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 21

Тяжело было Иванову, подавив внутреннюю тревогу и весь сонм разнородных мыслей, который кипел в голове его, сидеть за деловой бумагой да выслушивать и разбирать чужие просьбы; но едва ли не тяжелее стало ему, когда он отдался своим думам.

Догадается, вероятно, читатель, что вчерашний разговор Тамарина с Варенькой был главной причиной этой раздражительности Иванова; но ошибется тот, кто подумает, что любовь играла тут какую-нибудь роль. Нет! Иванов не был влюблен в Вареньку; но для него она олицетворяла бесхитростное, чистое существо, до которого жизнь коснулась одной только благотворной стороной, — существо, которое во всем видит одно добро, потому что само не испытало и никому не делало зла. И вдруг Тамарин, которому Иванов мало сочувствовал и потому уже, что видел в нем человека, преданного только свету, и по его натуре, которая была диаметрально противоположна его собственной, — вдруг этот светский господин при первой встрече говорит с Варенькой тоном вежливого пренебрежения, делает ей какие-то намеки на ее прошлое, почти смеется над ней, а она вместо того, чтобы остановить Тамарина и заставить его краснеть и извиниться, сама приходит в замешательство, как будто в ней потревожили старый укор, открыли пятно прошлого, которое она тщательно скрывала...

Иванов в свой век, как и всякий, многому верил и во многом ошибался; каждая ошибка служила ему уроком, каждый раз он с большей осторожностью доверялся новому выбору; но года и опытность не изгладили в нем душевной теплоты, не уменьшили в нем потребности привязанностей; он выбирал строже, доверялся реже, но, раз выбрав, отдавался охотно и доверчиво своему предмету, своему убеждению, и тем больнее была для него всякая новая ошибка. В настоящем случае Иванов не разочаровался в Вареньке: он не был так подозрителен, чтобы по одному намеку разом потерять к ней всю доверенность, и так строг и нетерпим, чтобы ставить в преступление всякий проступок. Но она теряла в его глазах свою чистоту: может быть, пятно было и невелико и невидно, да оно было. И раз, когда сомнение смутило его внутреннее спокойствие, на многое иначе взглянул Иванов своей встревоженной душой; много вопросов, как стая испуганных птиц, чутко дремлющих на ночлеге, поднялось и встрепенулось в глубине мысли, — и недоверчивым оком посмотрел он тогда на многое внутри и вне себя.

Да! Иванов переживал, может быть, благотворную, но трудную минуту.

Он был выведен из задумчивости приходом одного приятеля — молодого человека.

 — Здравствуй, Иванов, — сказал пришедший, — я к тебе по делу посоветоваться с тобой; да ты, кажется, сегодня в хандре?

 — Ничего! — отвечал Иванов, дружески пожав ему руку. — Хандра хандрой, а дело делом; что тебе?

Тут пришедший господин вынул какую-то бумагу, начал рассказывать дело и потом довольно долго толковал о нем с Ивановым.

Когда они кончили, приятель Иванова посмотрел на часы и, заметив, что еще рано к должности, спросил, не задерживает ли его, и, получив отрицательный ответ, закурил сигару.

 — Кстати, Иванов: чем решено у вас дело этой вдовы с родственником Петра Петровича? — спросил он.

 — Ничем еще, — отвечал Иванов, — большинство, кажется, против нее; но я подаю свое мнение: хочешь прочитать?

 — Пожалуйста!

Иванов подал несколько только что исписанных листов, и приятель его принялся читать. Он читал молча; но по его лицу Иванов угадывал и место, которое он прочитывал, и впечатление, производимое на него чтением. Иногда он сурово сдвигал брови, иногда приподнимал их выразительно и немного выдвигал губы, как будто хотел сказать: «Вот оно что!" Иногда он улыбался, как улыбаются любимому ребенку, когда он немного зашалит. Прочитав бумагу, он подал ее Иванову.

 — Дело чистое и правое, — сказал он, — ты иначе и поступить не мог; но, знаешь, немного резко высказано: видно, что ты писал его не совсем спокойно. Тут надобно действовать осторожно. Ты знаешь, что Петр Петрович против него; он здесь силен, а на тебя и без того, кажется, дуется...

 — За то, что я не езжу его поздравлять с праздниками. Тем лучше: это выведет нас из ложных отношений. Я терпеть не могу, когда мне дружески жмут руку и в то же время подставляют ногу, чтобы я споткнулся.

 — Скажи, пожалуйста, что тебя рассердило сегодня?

 — Вздор! — отвечал Иванов. — Отчего ты не был вчера у Р***?

 — Лень было: часов до десяти занимался, устал и для отдыха начал читать; потом, с чаем, с книгой, в халате и с сигарой, мне было так хорошо, что я решительно не понимал, зачем ехать на вечер, где, я уверен, встретишь скуку.

 — И еще кое что хуже скуки. Ты знаешь Тамарина?

 — Видал. Не глуп, кажется, да из праздношатающихся.

 — А ничего не знаешь о его отношениях к Вареньке Имшиной?

 — Решительно ничего! Тамарин в свое время, говорят, имел успех, да к Имшиной это относиться не может... А что?



 — Этот Тамарин, должно быть, страшно самолюбив, и не знаю чем, а, вероятно, Имшина оскорбила его. Язык у него злой и хоть кого так срежет. Вчера вечером ему вздумалось позабавиться над Имшиной: он над ней смеялся, делал какие-то намеки и сконфузил ее, бедную. Хорошо, что при этом были только я да Мари Б***.

 — Не знаю! Ничего не знаю! — задумавшись, отвечал пришедший господин.

В это время чья-то лошадь мелькнула мимо окон и остановилась у подъезда. Через минуту вошел Островский. Иванов был знаком с ним только по встречам в обществе; поэтому приезд Островского немного удивил его; но, разумеется, он не дал этого ему заметить.

 — Здравствуйте, князь! — сказал он, идя ему навстречу.

 — Ба! Вы уже встали и, кажется, за делом! Я сегодня рано выехал и воображал, что всех, как Тамарина, застану чуть не в постели.

 — Я встаю рано, — отвечал Иванов. — Угодно сигару или папирос?

Островский сел и закурил.

 — Я к вам с просьбой, сказал он, — сегодня концерт одной приезжей певицы, слышали вы?

 — Да, слышал! Говорят, плохо поет.

 — Может статься, да зато прехорошенькая. Я взялся раздавать билеты; помогите, пожалуйста.

 — Раздавать я не берусь, потому что никого сегодня не увижу, а для себя возьму.

 — А вам угодно? — спросил Островский, обращаясь к приятелю Иванова.

 — С удовольствием, — отвечал тот.

Островский вынул билеты, получил деньги, показал, что еще много осталось нерозданных, и разговор на минуту перемежился.

 — Да вот к кому всего лучше обратиться с вопросом, — сказал приятель Иванова. — Ведь вы давно здесь живете, князь?

 — И не спрашивайте! Приехал на полгода — живу шесть лет. Это только я могу делать такой вздор! А что вам?

Иванов немного смешался. Ему, кажется, вовсе не хотелось сделать Островского участником предыдущего разговора.

 — А с Тамариным нынче только познакомились? — продолжал его приятель. Островский усмехнулся.

 — Помилуйте! Мы с Тамариным вместе выпущены из школы, вместе несколько лет выезжали. Я с Тамариным сходился чаще, нежели рюмка с графином. Голова отличная, язык острее английской бритвы, сердца меньше, чем у меня наличных денег. А женщины от него без ума... оттого, что он с ними обходится как ребенок с игрушкой.

 — Вот об этом-то и речь, — продолжал приятель. — Не знаете ли вы, в каких отношениях он прежде был с Имшиной?

 — А! С Варенькой? Это старая история. Лет пять назад Тамарин жил в деревне по соседству с ними. Ну знаете, в деревне девочка-то в него и влюбилась, да так, как только в состоянии влюбляться одни провинциальные барышни. Ну, просто ночи не спит и похудела. Тамарин сюда переехал, и ее мать сюда привезла. Что ему здесь делать с ней? Тут Имшин подвернулся; Тамарин просто себе на уме: он ей посоветовал или так холодность показал — смотрим: она и вышла за Володю. Но уж тут положительного я ничего не могу сказать, не думаю ничего дурного об их отношениях, решительно ничего; но знаю, что тут маленькая страстишка была; впрочем, Тамарин скоро уехал отсюда... Однако ж я заболтался с вами, а у меня еще семьдесят билетов. До свидания, господа!