Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 141 из 145

Я передал Николаю привет из Питера от его друга архитектора Юрия Файбесовича. Мы разговорились, хотя говорить Коле было трудно — в прошлом году он перенёс онкологическую операцию на гортани и теперь жил с металлической трубкой в горле. Однако продолжал работать. Картина шла туго, её эскиз был написан несколько лет назад. Лица художников были узнаваемы, хотя Николай писал широкими кистями без лессировок.

Работа впечатляет не только содержанием, но и размером — 2 на 2,5 метра. С полотна на меня смотрел весь цвет молодых петербургских протестантов. Каждый из них нёс свой творческий крест, от тоталитарной власти досталось многим. Некоторых я знал, других мне представлял Коля.

— Это у вас Босха напоминает, — сказал я.

— Работа так и называется — "Несение креста по Босху".

— Понятно. Вот Белкин, Игорь Иванов, Рухин, Абезгауз…А это чья такая наглая рожа? — удивился я, глядя на физиономию в правом верхнем углу полотна.

— Пастух наш, майор Веселов. Он властью к художникам был приставлен, пас нас, заблудших овец. По мастерским ходил, следил, чтобы мы антисоветчиной не занимались. Я его до смерти не забуду.

Любушкин невысок ростом, с окладистой бородой. Смотрит с интересом, но по-доброму. Ему приятно, что я хвалю его работы. Делаю это искренне, ибо по собственному опыту знаю, что написать картину в реалистической манере куда труднее, чем "экспериментировать" в формальной.

Коля считает себя слабым цветовиком, но его пастельные портреты и пейзажи, висящие на стене, кажутся мне великолепными.

В Париже Любушкин уже одиннадцать лет. В его конурке чисто, кисти и краски аккуратно разложены по коробкам, на полу коврик. Стоит двуспальная кровать, хотя живёт он не в сквоте, а у подруги. Он не пьёт, говорит, что экономически не бедствует. Из разговора я понял, что с остальной компанией у него отношения натянутые.

— Почему? — спросил я.

— Они же работать не любят. Так — тяп-ляп, что получится… А у меня свои покупатели есть. И потом — эта вечная пьянка, а я им денег на водку не даю.

Я порадовался такой твёрдой позиции. Очень немногие наши художники смогли найти своё место в чужеродной среде.

От разговора с Любушкиным меня оторвал Гуров.

— Ты, тёзка, говорят, что-то пишешь, даже в питерских журналах печатался?

— Ну?

— Я, понимаешь, тоже хотел кое-что нацарапать, не получается ни хрена. Посмотришь?

— Охотно.

Юрий вытащил из чемодана два смятых листочка и вернулся к компании. Я сел на его матрац и стал читать. Это была попытка записать его скитания по Лондону, куда его нелегально привезли в контейнере из России. О его странном побеге я слышал, но считал эту историю выдумкой. Текст был написан корявым языком, мысли прыгали, логика не прослеживалась. Чувствовалось, что писал он в изрядном подпитии. Минут через двадцать появился Юра.



— Ну?

— Тут же только начало, — сказал я, — обрабатывать надо. И продолжать. В таком виде — непечатно.

— Я это сам понимаю.

— Послушай, а зачем вообще ты из Питера рванул?

Я знал, что у него дома дела, в отличие от других художников, шли неплохо — были персональные выставки, работы покупались. Он получал и официальные заказы. Я, например, видел у него в мастерской большую скульптурную группу. Он лепил фигуры нимф для садового фонтана.

— Сам не знаю. И чего мне не хватало? "Бабки" у меня были большие, поклонницы проходу не давали, двух ассистентов держал… А вот не хватало чего-то.

— Чего же?

— Свободы, что ли… Так её и тут нет. Полного самовыражения хочется, а иначе зачем жить?"

На этом заканчивается дневниковая запись.

После первой поездки в Париж, которая позволила мне всю зиму не переживать по поводу ничтожной врачебной пенсии, я повадился ездить во Францию каждый год. Иногда нас с женой приглашали цивилизованно, и тогда ночлег был обеспечен, но когда у неё заканчивался отпуск, и она уезжала домой, я оставался зарабатывать деньги — рисовал виды Парижа и продавал их туристам. Ночевал у разных случайных знакомых, иногда расстилал спальник в отдалённых уголках Булонского леса, а чаще приезжал спать к друзьям в сквот. Я постоянно вёл дневник, в который попадали рассказы о жизни художников.

Особенно меня интересовала судьба Хвоста. В этом человеке была необъяснимая притягательность. Я знал, что Хвост родился на Урале, как и я, а к землякам всегда тянет. Он был моложе на пять лет, но захватил скудное послевоенное время. Уральского мальчишку я представлял по своим сверстникам — голодным, отчаянным и малограмотным. Нередко эта переферийность остаётся на всю жизнь. В поведении Хвоста многое соответствовало этим представлениям. Ему всегда было безразлично, что о нём подумают окружающие, не занимало, во что он одет, он не задумывался над сказанным. Он прошёл всё, что выпадает на долю русского хиппи. Он, не задумываясь, уничтожал свой организм всем, чем только можно. И в то же время в нём ощущался внутренниё аристократизм. Возможно, сказывалось влияние деда — профессора, может быть отца, который в детстве разговаривал с ним по-английски. Но неистребимое бродяжничество не стирало его богатейшей эрудиции и творческой одарённости. Он был мягок и добр, к нему тянуло людей, его любили дети. Хвост долго не соглашался рассказать о жизни, ссылаясь то на занятость, то на то, что "сейчас не в форме". Мы виделись каждый год, он подарил мне свою книжку стихов, написал два моих портрета и свой автопортрет, но только через четыре года после первой встречи мне удалось, вытащить из него связный рассказ о себе. Вот запись этой беседы:

14 августа 1995 г.

На днях поговорил-таки с Хвостом. Вообще, он не слишком разговорчив, особенно трезвый. Но, так или иначе, кое-что о нём я сумел узнать.

Его дед Василий Васильевич Хвостенко, горный инженер по образованию и певец по призванию, эмигрировал из Петербурга в 1917 году. Он стал довольно известным исполнителем, ездил с концертами по Европе, выступал в Америке. Его жена Евгения Абрамовна, левая эсерка, была увлечена революционными идеями. Советскую власть она люто ненавидела. Несколько лет семья жила в Англии, но дед, наслушавшись коминтерновской пропаганды, решил вернуться в Россию. В то время приглашали специалистов из-за границы, так как на сталинских стройках своих инженеров не хватало. Однако вернуться в Петербург им не разрешили. Семью поселили в Свердловске, где он стал преподавать горное дело. У Василия Васильевича было два сына и дочь. Но прожить в России профессору суждено было лишь два года. В 1937 году по стандартному для тех времён обвинению в связях с иностранной разведкой он был расстрелян.

При жизни Василий Васильевич постарался дать детям хорошее образование. Его сын Лев, отец Алексея, окончил университет, знал языки. В Свердловске он стал преподавать литературу.

Там 14 ноября 1940 года и родился Алексей Львович Хвостенко, по прилепившейся к нему навечно кличке — Хвост. Так он и подписывает свои работы. После посмертной реабилитации деда семье, наконец, разрешили переехать в Ленинград. Однако жена Льва Васильевича оставила его, и отец с сыном поселились в коммунальной квартире на Греческом проспекте. Отец стал заниматься переводами и преподавать иностранные языки. Он работал завучем в языковой школе № 213. Мать Алексея, одна из бывших учениц отца, была моложе его на пять лет. Лёшу она родила в восемнадцать.

Алексей учился в школе отца, но прилежностью не отличался. Вместе с ним в школе учились Кузминский и Битов. Хвост занимался лишь тем, что ему было интересно. Он увлекался искусством барокко 17 века и стихами русских поэтов, предшественников Пушкина. Однако самым желанным занятием было для него "ничегонеделание" и треньканье на гитаре. Шутливые стихи получались у него сами собой, серьёзного значения он им не придавал. Он пел их в разных компаниях и они постепенно приобретали популярность.