Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 44

— Ребята! Кинохроника приехала!

— Бреши дальше, — Женька громыхает костылями, — в двенадцатой еще тебя не слыхали!

— Не верите? Вот гад буду! К госпиталю две машины подъехали!

Мы выходим в коридор. Раненые стоят кучками у окон — там действительно что-то интересное.

Через полчаса вдоль больничных коек протягиваются толстые черные шнуры — шланги от электрософитов, между привычными рубахами и кальсонами мелькают темные пиджаки и брюки работников кино, и нам объявляют, чтобы мы сидели в коридоре и не мешали — будут снимать нашу одиннадцатую палату.

Главный киношник, заглянув в дверь нашей палаты, отрицательно качает головой, потом бежит к начальнику госпиталя и возвращается через некоторое время с целой командой нянечек и сестер. Госпиталь перенабит ранеными. В нашу небольшую палату втиснуты десять коек, одна впритык к другой, между спаренными койками оставлены узкие проходы, в которых помещены маленькие тумбочки — одна на двоих. У пяти человек тумбочек вообще нет, и они держат мелкие личные вещи под подушками.

Коридор тоже весь заставлен койками, на них мы и сидим сейчас группами, наблюдая, как корячатся нянечки, вытаскивая железные кровати из нашей палаты. Некоторые выздоравливающие помогают им. Шум и смех стоят в коридоре, развлечений у нас никаких, а тут такая потеха!

Особенно изгаляется Женька, его охотно поддерживают остальные.

— Давай, давай! — Его звонкий голос разносится по всему коридору. — Выноси все, к чертовой матери, спать на улице будем! Абы кино красивое вышло!

— А мою ногу снимать будут? Я кальсоны сниму!..

— Глянь-ко! Цветы прут откелева!

— На хрена цветы — тут пальму надо! И фонтан с рыбками, — не унимается Женька, чтобы все видали, как братья-славяне живут! Тьфу!

Плюющегося и матерящегося Женьку приглашают в перевязочную. К нашей палате подвозят черные софиты. Я пролезаю между ними, заглядываю в дверь нашей одиннадцатой и ахаю.

В палате четыре койки, аккуратно застеленные конвертом. Новые простыни сверкают невообразимой чистотой. Наши четыре обшарпанные фанерные тумбочки покрыты белыми крахмальными салфетками (и откуда что взялось!), и на них установлены цветы в горшочках. Горшочки в блюдечках. На одной из коек сидит наш узбек (он признан наиболее фотогеничным) в новом белье и каком-то роскошном синем халате и картинно держится за костыль. Рядом с ним стоят киношники и что-то ему говорят. Он пересаживается другим боком, костыль ему укладывают на колени.

— Теперь хорошо! — кричит режиссер. — А вам что здесь надо?

Меня выдворяют, из-за двери раздается:

— Съемка!

Две машины отъезжают от госпиталя. В нашу палату снова втаскивают шесть коек, перезаправляют старое белье, забирают синий халат у узбека.

Горшочки с цветами мы не отдаем. Категорически. Принципиально. В борьбе со старшей сестрой палата проявляет неслыханное упорство и единодушие. Разругавшись с нами вдрызг, старшая уходит ни с чем.

Палата в восторге — все-таки разжились кое-чем с кинохроники!

Госпиталь ампутантов

Мне выдают теплый белый халат и ведут в чистую, недавно окрашенную белой масляной краской палату.

Навстречу мне попадаются две-три коляски с безногими; пропрыгали на костылях молодые мальчишки — отмечаю уже опытным взглядом — культя голени. Медицинская сестра ведет одноногого на костыле, правой руки у него тоже нет…

В палате мой ближайший сосед по койке, пожилой лысоватый мужчина, наклоняется ко мне и спрашивает мою фамилию, имя и отчество. Я называю.

— Будем знакомы — Лазарь Бурштейн. — И вдруг громко, на всю палату, сообщает: — А вот еще один представитель нашей нации — слышите? А говорят, что евреи не воюют, сидят по тылам…

Ко мне поворачивается несколько голов. Такое афиширование мне не по нутру, а, с другой стороны, — молодец Лазарь! Сказал то, что надо!

У самого Лазаря нет обеих ног.

Соседи по койке сидят ко мне спиной и беседуют. Я полудремлю на своей. До меня доносятся обрывки разговора. Привычные темы: кто где воевал, когда ранило. Но вот появляется мотив, который заставляет меня прислушаться.



— К нам новое подразделение прибыло. Салаги. А мы набирали в разные команды. Один еврей просит: «Запишите меня в длиннобойную артиллерию!»

— Куда?

— В длиннобойную! Чтоб подальше от фронта!

Оба хохочут и несколько раз пережевывают, смакуют это слово.

— Ну и как? Записали его в длиннобойную?

— Хрена с два! Послали в минометную роту. Станину таскать!

— Во бляха муха! Вместо длиннобойной…

Лежа под одеялом, я содрогаюсь. Распред в Чувашии… «Ты хочешь в сорокапятки или в дальнобойную?..» Вот что они имели в виду, вот почему издевались… А я, дурак, ничего не понял.

Ко мне подсаживается молодой парень в белом халате, называет себя Колей и начинает обычные расспросы: где ранен, откуда, есть ли родные и т. д.

Я поглядываю на него, отвечаю на вопросы и думаю, почему же он здесь — ноги у него здоровые, выглядит отлично, упитанный, разбитной, веселый, руки тоже на месте, только держит он их почему-то в карманах халата.

— А у тебя что?

Он вынимает руки. Обеих кистей нет. Вместо них круглые розовые культяшки.

— Эх, все бы ничего, — шутит он, — да вот девки со мной гулять не хотят. Сюда, в госпиталь, их много приходит. Начнешь крутить — клюет. А как узнают — так хвост трубой!

Постепенно приглядываясь к окружающим, начинаю понимать, что в этом госпитале я чуть ли не самый легкий.

В Котельниче я был одним из самых тяжелых, с ампутациями там, кроме меня, было еще двое, а здесь…

Здесь мне прямо говорят: «Ну, тебе повезло! Дешево отделался! Счастливчик!»

И я начинаю приходить к убеждению, что я действительно счастливчик. Все познается в сравнении.

Кругом меня лежат люди без обеих ног, ходят без обеих рук. Через койку от меня играет в шахматы рослый парень. У него удивительно красивая голова — светлые кудри, огромные серые глаза с девичьими ресницами… Правой ноги у него нет до таза, левой руки тоже нет. Я спрашиваю, кто он, и Коля охотно рассказывает, что он москвич, зовут Володей, студент, ранен при форсировании Днестра. За то, что он одним из первых переплыл Днестр и закрепил за собой плацдарм на другом берегу, его представили к званию Героя Советского Союза.

— Вот, на днях будут звезду вручать… А вообще здесь героев много. В соседней палате двое героев лежат, да на третьем отделении один офицер без ноги, да Гришка на коляске катается, безногий, — тоже герой. А еще здесь генеральская палата есть — стенки цветами разрисованы!

— А что это вон у того парня?

— Это операция Крукенберга, — поясняет Коля, мне ее тоже делать будут. Вишь, у кого двух рук нет, а предплечье цело, ему разделяют кости — лучевую и локтевую — и как-то на них мышцы пришивают, что можно потом карандаш брать, и даже стакан берут некоторые…

Приглядываюсь. Выглядит «Крукенберг» ужасно, на месте предплечья — два больших толстых красных пальца, но они двигаются, раздвигаются, и я вижу, как один больной действительно берет ими стакан! — и, неестественно наклоняя голову (рука-то короткая), пьет какой-то морс.

В углу лежит молодой смазливый офицер с усиками. Зовут его Мишкой, он тоже еврей, как немедля сообщает мне Лазарь.

Мишка — москвич. У него под подушкой запрятана форма, и он часто убегает в самоволку. Он — «легкий». У него ампутирована стопа, на костылях он не ходит, а бегает. К нему часто приходят девушки, и вообще он ведет себя вольно. Рана у него поджила, и он со дня на день ждет выписки.

Захожу в столовую и убеждаюсь еще раз — госпиталь здесь необыкновенный, тетя Таня старалась не зря!

Ряды столиков, накрытых белыми скатертями. Паркетный пол. Люстры. Столовая размещена в бывшем парадном зале. Высокие полуциркульные окна, между ними мраморные пилястры. На каждом столике — вазочки с цветами!

Но больше всего меня удивляют не люстры, не пилястры, не цветы, а хлеб, нарезанный ломтиками и лежащий на тарелках свободно. Как до войны — ешь, сколько хочешь!