Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 44

Затем появляется король, похожий на Додона, и валет — вылитый князь Гвидон. Я принимаюсь за очередную карту, но в этот момент поезд резко тормозит, и я чуть не валюсь с нар на головы.

— Шарья! — кричит красивый парень в коричневом полушубке.

— Шарья! Шарья! — все бросают карты и устремляются к двери.

Мой новый знакомый — его зовут Вадим — собирает карты, аккуратно укладывает их между листов тетрадки и прячет ее в котомку.

— Пошли на базар! — Он улыбается и показывает ровные белые зубы.

— Зачем? У меня все есть, а денег мало.

— Так у меня их совсем нет, — отвечает Вадим.

— Зачем же идти на базар? — удивляюсь я.

— Да так! Поглядеть того-сего!

Вадим выпрыгивает из вагона и бежит за остальными.

Большая группа — человек двадцать — подходит к нашему вагону. Среди них выделяются четверо: трое огромных могучих парней, один другого выше и рослее, и невысокий, до невероятия широкий парень в армейской серой шапке, в сером ватнике и с бутылкой водки в руках.

— Межаки, — говорит кто-то приглушенно. С нар спрыгивают, молча теснятся у входа. Наших в вагоне осталось тоже человек двадцать, но, видимо, дерзкая уверенность в себе межаков действует на наших подавляюще, я чувствую, что они трусят. Четверо межаков лезут в вагон. Они все пьяны. Остальные полукругом стоят у двери в ожидании.

— Мантуровские! — кричит самый высокий парень и обводит всех смелыми наглыми глазами. — Мы же к вам мириться пришли, паражитов вас в гроб!

— На один фронт едем! — неожиданно высоким голосом вступает широкий.

Он замолкает и смотрит на нас мутным пьяным взглядом. Бутылку с самогоном он держит, как гранату, непонятно, что он сделает в следующее мгновение — приложит ее ко рту или запустит кому-нибудь в голову.

— Ну, верно я грю? — повторяет он. Тон становится угрожающим.

— Верно, паря, верно, — говорит наш долговязый Витька и выходит к печке. Тон его подобострастен, он как-то заискивающе улыбается.

— А верно — так выпьем! — высоко тянет широкий и сует Витьке в рот горлышко.

Витька глотает два раза и закашливается, самогон льется ему за воротник, широкий вырывает у него бутылку, пьет сам и потом изо всех сил бьет бутылкой по печке. Брызги самогона, осколки стекла летят во все стороны, все отшатываются, один осколок больно бьет меня по щеке. Я подношу руку к лицу. На пальце кровь.

— Кто это? — спрашиваю я тихо у соседа.

— Ленька Шабров! — отвечает так же тихо он. — Первый межацкий атаман, не гляди, что мал, а двоих уже зарезал! Сильный — страсть!

Между тем Ленька начинает выплясывать около нашей печки какую-то дикую чечетку, а трое огромных межаков лихо подпевают атаману, пол трясется, мантуровские, неподвижние и тихие, стоят вокруг.

Мы встречаемся взглядом с Ленькой, и он разом останавливается.

— А это кто такой? — спрашивает он и подходит ко мне. — Сопровождающий?

— Не, это с нами, ленинградский.

— Ленинградский? — переспрашивает Ленька, качается и ухватывается за меня, чтобы не упасть. Я чувствую, как он тяжел.

— А почему в очках?

Все смотрят на меня. А я смотрю на Ленькину правую руку, которой он крутит около моего лица, и мучительно вспоминаю, где я видел такую широкую кисть с короткими сильными пальцами, такую толстую грязную кисть, которая может шутя сломать мне руку или выбить глаз? Вспомнил! Зоологический музей в Ленинграде. Кисть гориллы на полированной деревянной дощечке. Только та была чернее и еще толще.

Ленькины глаза уставились на меня пристально и недобро. Его левая рука крепко держит меня за воротник бушлата, а правая продолжает качаться перед моим лицом. Надо что-то отвечать этой горилле. Что?

— Так! — неожиданно выпаливаю я. — Для форсу!

Ленька отпускает меня.

— Для форсу? Ах ты, хезо поросячье, для форсу!.. А он — ласковый! — говорит он своим друзьям и первым вылезает из вагона.

Вся ватага, с пеньем переплясом и гиканьем уходит, оставляя запах самогона и хрустящие под ногами осколки.

— Шо у вас тут? — появляется Пашка Громов, за ним красивый в полушубке, с ним еще десяток наших.

— Межаки приходили! Ленька Шабров сам пожаловал!



— Ну? Били?

— Не. Замирение было. Мириться пришли!

— А я водку с ними пил!

— А ленинградский-то! Не сдрейфил!

— А вы почто сдрейфили? Били бы их, сволочей!

— Тебя дожидались! Поди стыкнись с Ленькой! Он те кишки выпустит!

— А мы вот чего промыслили! — хвастает Пашка и с грохотом высыпает из-за пазухи кучу пшеничных пряженников.

Кто-то вынимает кусок вяленого мяса и начинает тут же его жевать, на нары высыпаются булки, пироги, сухари, один даже под общий смех ставит миску с овсяным киселем, и несколько человек лезут к нему с ложками…

Вагон наполняется. Шум, крики похвальба.

— А я у той тетки — раз! — пряженники — и ходу! Она блажит!

— А мы с Митькой, — задыхаясь от смеха, говорит парень в белой козьей шапке, — у бабы бидон молока поддали! Все молоко на землю! Баба матерится! Митька все лапти в молоке намочил!

Митька действительно снял лапти и сушит онучи у печки. Вагон хохочет. Лапти, полные молока, умиляют всех.

— Весь базар разбежался!

— Будут помнить мантуровцев!

— Да и межаков тожа!

— А старуха-то, та и ныне ревёть!

Я смотрю на все происходящее с изумлением. Что это? Удаль молодецкая? Грабеж? Все эти молодые парни — из голодных военных деревень, прекрасно знают, какая сейчас цена бидону молока или десятку пирожков, и вот так, за здорово живешь, без всякой к тому нужды — ведь все котомки полны всякой снедью, — они грабят старух, женщин, вынесших на жалкий шарьинский базар свои несчастные пирожки или сухари, оторванные от голодных детей!

Я не могу поверить своим глазам, меня что-то придавливает.

У нас в детдоме воровство преследовалось жестоко, за каждую уворованную репу или морковку, не говоря уже о казенных простынях и наволочках, обмененных на продукты у крестьян. Виновника наказывали, прорабатывали на линейке, изредка лишали обеда, а главное, укравший мальчишка или девчонка становились на долгое время объектом презрения и недоверия. Позорная кличка «вор» стиралась месяцами честного поведения, постоянным контролем, и как были счастливы глаза ребят, когда о ком-то из них, когда-то нечистом на руку, воспитатель говорил убежденно: «Юре Власову можно поручить раздавать сахар. Он не украдет!» А здесь, среди бела дня на моих глазах происходил массовый грабеж! Мало того, этот грабеж идет как веселая потеха, как лихая мужская игра!

— Эй, ленинградский! — прерывает мои мысли знакомый голос сверху, и Вадим наклоняется ко мне, сверкая улыбкой. — Пряженников хошь? — Он протягивает мне два румяных картофельных пирога.

Как, и он тоже? Такой симпатичный парень!

— Нет. Я не хочу, у меня свое есть, — говорю я и отворачиваюсь.

Вадим искренне огорчен.

— Как хошь. Они свежие! — И откусывает половину пряженника. Желтоватое картофельное пюре торчит из серой оболочки пирога.

— Библиотека ворованного не жрет! — объявляет рыхлый парень. — Ей купленного мама подавала!

Раздаются смешки.

Я чувствую, что надо укоротить этого рыхлого парня, так как он наглеет все больше. Я подскакиваю к нему, хватаю его за горло и ору дико:

— Ты, сволочь, еще раз скажешь «библиотека» — вся морда в крови будет!

Он отталкивает меня, и секунду мы стоим друг против друга. Вагон с интересом следит за начинающейся дракой, я чувствую себя на нервном подъеме, злость за все увиденное кипит во мне, пусть тронет — буду бить в эту серую морду, пока сил хватит!

— Ну, погоди, сука! — говорит он и отходит.

Поезд трогается, снова равномерный стук, снова погромыхивает телячий вагон, унося нас в серую снежную даль.

Учусь жить

Трудно вспоминать то, что было двадцать — двадцать пять лет назад. События тускнеют, покрываются мутью времени, на них наслаиваются другие, более свежие; однако отдельные эпизоды ярко проступают, они отчетливы и рельефны, как будто были вчера, они отпечатались в памяти твердым чеканом дикого или страшного, и, вероятно, это уже на всю жизнь.